Ричард Зельтцер

ИМЯ ГЕРОЯ

Роман.
Перевод с английского Н. Немзер


Глава первая: Железная дорога и религия

Восточная Сибирь

20 июля 1900

— Конец путей, ваше благородие.

Булатович проснулся, хотя и не был вполне в этом уверен. «Что такое? Где мы?» — спросил он, глядя через сползшие на нос, потерявшие фокус очки и чувствуя пот на бровях и в бороде. «Должно быть, здесь градусов сорок», — подумал он.

— Чита, ваше благородие. Конец путей.

— Чита? Как Чита?

В купе было пусто. Поезд действительно остановился. Коридор был забит багажом и нетерпеливыми пассажирами.

Булатович быстро оценил обстановку, широко открыл окно и, ловко высунув сначала ноги, выпрыгнул на платформу.

Сотни солдат переполняли платформу и грязную улицу. Многие были нагружены тяжелым обмундированием и громко переговаривались, стараясь перекричать шум выпускаемого пара и паровозных гудков. Через покрытые пылью стекла очков Булатович мог видеть шеренги солдат и новобранцев, снующих вдоль улицы.

Булатович потянулся. Мышцы были скованы после недели в поездах. Из Петербурга в Москву и далее на восток по Транссибирской железной дороге, сотни километров до этого маленького бревенчатого городка у черта на куличках.

Несмотря на жару, на Булатовиче был красно-белый мундир офицера гусарского полка. Красные нашивки на высоком воротнике и рукавах указывали на службу в лейб-гвардии гусарском полку второй кавалерийской дивизии. Коротко подстриженные волосы начали редеть на висках, но это было скрыто под красной гусарской фуражкой с черной кокардой впереди. Темные глаза, увеличенные толстыми стеклами очков в проволочной оправе, казались очень большими.

Природную гармонию и баланс его квадратной головы и лица с твердой челюстью и выдвинутым вперед подбородком нарушали черная борода и усы, как если бы он не хотел выглядеть (или не хотел быть) таким, каким был рожден. Он был невысокого роста, но в нем чувствовалась энергия такой интенсивности, будто он получил ее от сжатия в свой малый размер.

Булатович подошел к молодому унтер-офицеру, перебиравшему документы.

— Что это значит?

Унтер-офицер тотчас вытянулся и отдал честь, оценив чин незнакомца и гвардейские нашивки на воротнике и рукавах.

— Вахмистр Сидоров, ваше высокоблагородие, к вашим услугам.

— Почему мы остановились?

— Здесь конец путей, ваше высокоблагородие. Чита, ваше высокоблагородие. Столица Забайкальской области.

— Я был уверен, что железная дорога закончена до границы с Китаем и дальше.

— Почти что так, ваше высокоблагородие. Всю китайскую часть дороги скоро должны открыть, на восток к Владивостоку и на юг от Харбина до Порт-Артура. Так оно и было, ваше высокоблагородие. Но сейчас здесь конец путей.

Что-то в этой фразе прозвучало очень настораживающе.

— Послушайте, вахмистр, мы далеко от границы?

— Триста семьдесят километров, ваше высокоблагородие, — Сидоров снова отсалютовал, стараясь произвести хорошее впечатление.

— Где мне найти быструю лошадь? Мне нужно добраться до Порт-Артура.

— Прошу прощения, ваше высокоблагородие, это невозможно.

— Но это необходимо, вахмистр.

— Прошу прощения, ваше высокоблагородие, но китайцы начали с нами войну. Они контролируют всю Манчжурию. А Порт-Артур в другом конце Манчжурии, больше полутора тысяч километров отсюда.

— Я не нуждаюсь в уроке географии, вахмистр, мне нужна лошадь.

— Они фанатики, ваше высокоблагородие. Они разрывают пути, поджигают станции, разрушают всю китайскую часть железной дороги. Они уничтожают все русское, убивают миссионеров и крещеных китайцев. Они говорят: убивайте чужеземных дьяволов. Как говорят, пересеки границу — и ты покойник.

— У меня приказ.

— Приказы изменены, ваше высокоблагородие, почти все. Как, вы сказали, ваше имя, ваше высокоблагородие?

— У меня необычный приказ. Я должен доложить командующему нашими войсками на Дальнем Востоке вице-адмиралу Алексееву в Порт-Артуре. Это из ставки главнокомандующего, по поручению самого царя.

— Так как, вы сказали, ваше высокоблагородие, ваше имя?

— Штаб-ротмистр Александр Ксаверьевич Булатович его высочества лейб-гвардии гусарского полка. Вряд ли вы найдете меня в вашем списке.

— Прошу прощения, ваше высокоблагородие, вот ваш новый приказ. Вы прикомандировываетесь к Хайларскому отряду.

— Куда? — спросил Булатович, забирая бумаги у офицера.

— К отряду, который мы собираем здесь в Чите, чтобы пройти к Хайлару в Манчжурии и взять под контроль западную часть Русско-китайской железной дороги.»

— Это какая-то ошибка. Кто здесь командует?

— Генерал Орлов и его превосходительство генерал-лейтенант Мациевский, атаман Забайкальского казачьего войска.

— Где я могу найти этого Мациевского?

— Вон там, в кресле.

Дюжина офицеров и чиновников сидели за полевым столом на грязной улице и, очевидно, занимались призывниками, казаками, новобранцами и солдатами, прибывшими из других частей.

В обычные времена в Чите проживало вряд ли более десяти тысяч жителей. Но в город уже прибыло десять-двенадцать тысяч мобилизованных. В тридцатиградусной жаре тут и там раздавались крики и возникали драки в длинных шеренгах и в переполненных магазинах по обе стороны улицы.

Булатович вытянулся, стоя перед сидящим в кресле генералом.

— Ваше превосходительство, штаб-ротмистр Булатович. Очевидно, здесь какая-то ошибка. У меня приказ прибыть в Порт-Артур.

— Булатович? — Другой офицер с генеральскими погонами вскочил на ноги и взглянул на него. -Я слышал, вы сказали — Булатович?

— Да, ваше превосходительство.

— Добро пожаловать! Добро пожаловать, Булатович! — Генерал подскочил к Булатовичу, обнял его и похлопал по спине, словно они были старыми друзьями. — Я — генерал Орлов. Наслышан о ваших подвигах на скачках в Красном Селе перед лицом самого царя. Когда вы там пришли первым — два или три года назад? И в Африке, я слышал, с поручением побывали. Когда пришел приказ о вашем назначении в наш отряд, я был весьма рад. Не каждый день случается такое событие.

Влажные от пота седые волосы, бакенбарды и усы генерала Орлова, крупного мужчины под шестьдесят, были покрыты пылью, постоянно поднимавшейся под ногами толпы и разносимой порывами ветра. Мокрая от пота рубашка открылась на груди. Он часто прищуривался, но не носил очки, предпочитая пользоваться не глазами, а рукой — трогая, придерживая, сжимая.

Разговаривая с Булатовичем, Орлов вел его вдоль улицы за рядами столов мимо неприветливо выглядевших казаков, которые неохотно расступались перед ними.

— Нам не хватает офицеров — во всем — особенно офицеров с опытом. Позаимствовал, так сказать, нескольких из полков в Казани и Оренбурге. Но вы — это находка! Какое счастье, что вы проехали через Читу и что мы смогли получить приказ о вашем назначении.

Небольшой конфуз с вашей должностью. Я хотел бы, если бы только мог, приказать вам применить ваш опыт с наибольшей пользой. Но штаб-ротмистр — это капитан кавалерии, в наших казачьих чинах это что-то вроде есаула. У нас есть полдюжины или больше есаулов, все командуют кавалерийскими эскадронами. Полковник Купферман и капитан Страхов — командир и помощник командира формируемого полка. Лучшее, что я мог бы вам предложить — второй помощник командира полка. Но мы найдем способ использовать ваши таланты, можете быть уверены. Мы сейчас специально подбираем группы для разведки и атаки, «летучие отряды». Не обращайте внимания на всякие протокольные глупости. Не бойтесь, вы будете в самой гуще.

Слева от них через разбившееся стекло витрины магазина вылетел казак. Два офицера бросились к месту происшествия. Генерал Орлов с Булатовичем спокойно обошел осколки разбитого стекла и продолжал:

— Позвольте представить вас полковнику Купферману. Он поможет вам найти квартиру для постоя.

Мобилизация застала нас несколько врасплох. Но все идет хорошо, просто замечательно. Хотя не в немецком стиле, конечно, с нашими русскими особенностями. Списки не вполне укомплектованы, трудно сказать, сколько людей действительно соответствует нашим требованиям. Мы призвали всех трудоспособных в Забайкалье — крестьян, воров, горняков, врачей. Здесь их всего тысяч двадцать пять, на территории большей, чем Франция.

Как оказалось, их больше, чем нам надо. Тех, кто не подойдут, мы отошлем обратно, за их счет. У нас просто не осталось денег — ни копейки — на их довольствие. Это привело к некоторому беспорядку и перенаселению, но уже все налаживается.

Что касается отряда, который мы формируем, то у нас есть бывшие каторжники из Сибири и местные, главным образом, буряты-кочевники. Разношерстная толпа. С дисциплиной пока проблема. Но некоторые из них — настоящие казаки, воспитаны и обучены бойцами, даже если их отцы — если они их знают — были каторжниками, еретиками или политическими. Казаки приходят со своим обмундированием и оружием, какое есть. Я не думаю, что вы найдете у них два одинаковых ремня, но они, правду сказать, — крепкие орешки.

Многие из них хорошо знают местность, годами кочуя с торговыми караванами по монгольской части Манчжурии. Много смешанных браков с монголами и узкоглазыми аборигенами. Если бы наши не носили белые рубахи, а китайцы— черные или синие, то со стороны трудно было бы отличить некоторых наших от врагов.

Что касается бурятов, то лучше оставить их, как есть — позволить носить свою одежду. У нас не хватит обмундирования для них, да они бы его и выкинули. Будет сложно вымуштровать. Так зачем зря стараться? Лучше их использовать на перевозках. В конце концов, хоть какая-то польза. Правда, некоторые гарнизонные офицеры, все при всей их выправке, этого не понимают, по неопытности…

Простите, что нагружаю вас своими проблемами, — сказал он, дойдя до места. — Полагаю, я забежал вперед. Так хорошо иметь в команде кого-то с настоящим боевым опытом, да еще и полученным в Африке, где войска, наверное, даже менее обучены, чем здесь. Я сам в последний раз участвовал в действиях больше двадцати лет назад, против турков.

Да, совсем забыл. Должно быть, вы сильно утомились, сидя целыми днями в переполненном вагоне. Вам бы лучше сейчас отдохнуть. Потом на отдых времени не будет.

Завтра мы отправляемся в Абагайтуй, это маленькая станция на китайской границе, там будет наш опорный пункт. Наша первая цель — Хайлар, столица района, отсюда сотни полторы километров. Потом мы двинемся к железнодорожному узлу в Харбине и, надеюсь, соединимся с другими нашими войсками, которые выступили в Манчжурию с севера и востока. Трудно сказать, с каким сопротивлением мы встретимся. Нужно быть готовым к любым неожиданностям.

Полковник Купферман, — подозвал он кого-то, — рад вам представить вашего нового второго помощника командира, штаб-ротмистра Булатовича, одного из лучших наездников в России. Помните, я вам про него рассказывал? Посмотрите, где можно найти ему квартиру отдохнуть и переночевать.

Полковник Купферман был старше Орлова, давно отслужил положенный срок и был накануне отставки. Он был тяжелее Орлова, особенно лицом, чисто выбритым, с тяжелым двойным подбородком, подчеркным натянутой позой. Каждый кусочек металла и кожи его мундира был отполирован до блеска. Похоже, он полировал их каждый вечер до полночи.

Судя по чину, человеку рядом с Купферманом, капитану Страхову, было, по крайней мере, лет тридцать, возраст Булатовича. Но Страхов выглядел лет на двадцать пять, а Булатовичу можно было дать и сорок. Глаза у Страхова была ясные и голубые, волосы — светлые. На лбу только начала проступать первая морщинка. Он был почти на полголовы выше Булатовича. Из-за белизны и гладкости кожи Страхов был больше похож на доктора или адвоката, привыкшего работать в помещении, чем на солдата. Как и у Купфермана, его мундир был в безупречном состоянии.

— Боюсь, мало что осталось приличного для постоя, — начал Купферман, как только Орлов отошел. — Сам я размещаюсь в своем тарантасе, там у меня припасены все домашние удобства. Для офицеров в городе только одна гостиница — маленькая и довольно скверная, к тому же в ней уже в три раза больше постояльцев, чем она может вместить. Вас могли бы приютить кто-нибудь из местных домовладельцев, но все квартиры, кроме самых негодящих, уже заняты до чрезвычайности. Лучшее, что можно придумать, это завести знакомство с кем-то из наших офицеров, кто сможет предложить вам разделить с ним кров.

— А военнослужащие? — спросил Булатович.

— Тут что-то вроде лагеря к югу от города, там военные растянули палатки, а новобранцы спят прямо под открытым небом. Я сам там не бывал, но…

— Благодарю, ваше высокоблагородие, — сказал Булатович и, резко отдав честь, зашагал прочь.

Он прошел прямо к багажному вагону, вытащил свою поклажу и, найдя ближайшее свободное место, разбил палатку.

Купферман, Страхов и другие офицеры наблюдали за ним в недоумении.

Это была не обычная военная палатка. Она была похожа скорее на вещмешок с множеством карманов, отделений и другими полезными приспособлениями. Со стороны эти беспорядочные пришлепки и накладки выглядели очень забавно. Изнутри было что-то вроде прилавка в цыганской кибитке. Там был планшет с картами, бинокль в футляре, гнездо для сабли, пришитый карман для китайского разговорника, накладки для фотоаппарата и подзорной трубы. В палатке был виден весь его багаж, кроме одежды. С подвернутой стороны палатки можно было разглядеть висящие вверху портрет царя и икону Христа.

Разбив палатку, Булатович встал на колени перед иконой и истово помолился. Потом, оставив открытым полог для ветерка, он в одежде растянулся на спине, закинув руки под голову.

Он закрыл глаза, но не смог отключить возникающие в мозгу мысли и образы.

Порт-Артур был ключевой позицией России в Китае. Расположенный не намного южнее Владивостока, порт благодаря течениям был доступен для судоходства круглый год. Его захват был важным дипломатическим ходом.

Японцы вступили в войну с Китаем в 1895 году, одержали решительную победу и получили контроль над Порт-Артуром. Но западные державы начали интервенцию, бросившись спасать беспомощный Китай и оказывая дипломатическое давление на Японию, заставляя ее вернуть Порт-Артур Китаю.

Как только Япония отступила, так те же самые дружественные страны — Германия, Франция, Россия и Англия — заставили Китай пойти на торговые и территориальные уступки в оплату за проявленную «доброю волю».

К этому времени быстро продвигалось начатое в 1892 году строительство Транссибирской магистрали. Между железнодорожными ветками к юго-востоку от озера Байкал и северо-западу от Владивостока лежал этот несуразный маленький пузырь Северного Китая, известный как Манчжурия. Территория располагалась вдоль северного русского берега реки Амур. Было бы гораздо быстрее и дешевле двигаться напрямую через Манчжурию.

В 1896 русское давление и дипломатия добились разрешения на это под эгидой якобы частной компании — Общества Китайско-Восточные железные дороги, в которой главным акционером было российское правительство. Затем дипломаты вновь одержали победу, без одного выстрела добившись для России того, что Япония получила, выиграв войну: контроль над Порт-Артуром и Ляодунским полуостровом в южной части Манчжурии в форме аренды.

С этим новым достижением масштаб проекта расширился, протянув железную дорогу на юг от Харбина до Порт-Артура.

Компания имела право защищать свои интересы с помощью частных войск « железнодорожной охраны», образованной, главным образом, из бывших русских солдат. В некоторых случаях к этой высокооплачиваемой службе привлекались полные казачьи сотни под формальным командованием китайских офицеров.

Тысяча километров железной дороги по китайской земле, свыше сотни тысяч китайских кули, занятых в строительстве, которое должно было завершиться в течение ближайших месяцев — это был важный шаг к экономическому, а возможно и политическому господству в регионе. И Манчжурия была бы плацдармом для завоевания контроля над Кореей с ее еще более привлекательными портами.

Порт-Артур был штаб-квартирой, мозговым центром для всех российских действий на Дальнем Востоке. Его надо было поддерживать и защищать любой ценой. Если бы Булатович смог туда добраться, он получил бы шанс сыграть важную роль в ключевых исторических событиях.

Если бы ситуация там была взята под контроль, его могли бы послать присоединиться к экспедиции союзников, которая должна освободить дипломатов, взятых в заложники в их дипломатических миссиях в Пекине.

Новости о восстании религиозных и анти-чужеземных китайских фанатиков, известных под названием «Боксеры», появлялись в западных газетах в последние месяцы. К тому времени, когда о них впервые услышал Булатович, вернувшись в мае 1900 года из Эфиопии, ситуация уже была критической. Пошли слухи, что готова пасть старая династия Манчжу. Религиозные фанатики (и-хэ-туани — «Кулаки во имя согласия», как они себя именовали; «Боксеры», как их называли в западной прессе) в своем гневе, безусловно, могли бы свергнуть слабое и продажное правительство, которое постоянно отступало перед военными угрозами и взятками со стороны Западных держав. Правительство уже предоставило привилегии западным торговцам и миссионерам, отказавшись от контроля над сбором пошлины в главных портовых областях, открывая страну для торговли опиумом и всепроникающего влияния западных товаров, технологий и религий.

Только взаимная ревнивая осторожность держав-стервятников — Британии, Франции, Германии и России (и Соединенных Штатов, искушаемых, но пока остающихся в стороне) — предотвращала от захвата остатков обширной Китайской империи той или другой страной. Казалось, что раздел Китая зависел только от правительств этих держав, готовящих взаимоприемлемое соглашение по границам.

И вот теперь вспыхнуло это спонтанное антизападное и антихристианское движение. Повсюду в империи убивали христианских миссионеров и китайцев-христиан. С иноземцами и теми, кто с ними сотрудничал, включая правительственных чиновников, обращались сначала с непочтительностью, затем с презрением, а потом и с открытой враждебностью. Первое время начальственные окрики побуждали к осторожному выборочному подавлению таких вспышек в попытках смягчить гнев Западных держав и в то же время успокоить это потенциально взрывоопасное народное движение. Затем постепенно и тонко вдова-императрица или ее министры (кто бы мог сказать, кто на самом деле «правил» в Китае?) стали манипулировать общественным мнением, а возможно, что оно изменилось спонтанно. Так или иначе, энергия ненависти сфокусировалась больше на чужеземцах, чем на сотрудничавших с ними правительственных чиновниках. С 20 июня все иностранцы, связанные с властями в Пекине, а также значительное число китайцев-христиан были взяты в заложники и согнаны в «нечистый» сектор города, специально отгороженный для них, огромной энергичной группой фанатиков с молчаливого согласия или при тайном попустительстве слабого центрального правительства. Волнения того же сорта эхом прошли по Китаю, сопровождаясь избиениями иностранцев, особенно миссионеров, разрушением их собственности, и прежде всего — железных дорог. Ходили слухи, что местные губернаторы и военные власти, по крайней мере, в Манчжурии, открыто встали на сторону фанатиков и применяли регулярные войска не для подавления бунта, а для атаки на иностранные военные объекты.

Религия — вот что лежало в основе. Друг Булатовича полковник Молчанов подчеркнул это в их первых разговорах о ситуации в Китае еще в начале июня.

— Национализм — это чепуха, — сказал он. — Газетчики используют это слово, но оно ничего не значит в Китае. Религия — вот ключ. Религия и железная дорога, вот что народ понимает. Миссионеры с их странными понятиями и эти огромные железные монстры — это угроза для их веры, самого смысла жизни. Раньше нужны были недели, чтобы добраться из одного города в другой, а теперь — часы. Их рынки переполнены дешевыми западными индустриальными товарами. Экономика в хаосе. Большинство из них не понимает значения этих изменений и не видит смысла в жизни, которая зависит от этих товаров и машин. Кто-то из них принял религию Запада в попытке понять. Я слышал, что за несколько десятков лет миссионеры — католики, протестанты и, в гораздо меньшей степени, православные — обратили в свою веру сотни тысяч, если не миллионы.

Этот новый религиозный фанатизм — разновидность старых языческих верований и суеверий, тайных обществ. Очевидно, «боксеры» верят, что, произнося правильные слова, правильные заклинания, они приобретают сверхчеловеческую силу — иммунитет к пулям и способность противостоять западному оружию и машинам. Как пишут в газетах, они верят, что убитый «боксер» просто не выучил правильных слов.

Впрочем, отдельные факты ничего не значат. Суть в том, что люди верят в то, во что они хотят верить. И то, во что они верят, руководит их действиями. Материалисты и социалисты поставили мир с ног на голову. Они ошибочно положили в основу вещи, материальное. Конечно, материальный мир влияет на наш образ мысли, но в большой степени мы видим то, что хотим видеть, и делаем то, что сами хотим делать, — по крайней мере, я хочу в это верить. Правда, я не могу сказать, почему я так хочу.

Все сводится к религии, уверяю тебя, то есть к тому, что железная дорога или технология и изменения угрожают их религии — смыслу их жизни, а вовсе не к деньгам или товарам.

Религия. Булатович произнес про себя простую молитву: «Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй мя». Он повторял ее снова и снова.

Он чувствовал какую-то вину, позволяя своим личным амбициям играть столь значительную роль в своих мотивациях. Вспоминая слова его друга полковника Молчанова, он ощутил укол по личной гордости и амбициям в этом назначении в Хайларский отряд. Порт-Артур и эти волнения в Китае казались прекрасной возможностью начать новую карьеру после неудачи в Эфиопии.

Он верил, что Россия должна помочь Эфиопии сохранить независимость и экспансивную роль в Африке, соревнуясь с Британией в борьбе за территории в центральной части континента. Но его усилия на благо Эфиопии тонули где-то в лабиринтах министерств в Петербурге, а может быть, его донесения даже и не покидали Аддис-Абебы.

Если б только он имел шанс донести свои убеждения и наблюдения до самого царя. Булатович хотел бы знать, до какой степени Николай Второй посвящен в происходящее, намного ли глубже, чем отгороженная от народа ордой дворцовых евнухов вдова-императрица в Пекине.

Теперь он был в Чите, в восточной Сибири. Казалось, Порт-Артур даст возможности для нового старта. Он погрузился в китайский разговорник и китайскую грамматику в начале своего путешествия, пока недостаток нормального сна не стал сказываться на концентрации внимания. Похоже, что снова поезд его карьеры сошел с рельсов или подошел к концу полотна. Может быть, это и есть «конец путей» у черта на куличках, о которых никто ничего не слышал и, похоже, не услышит.

Он почувствовал душевный дискомфорт от этих мыслей, в которых катастрофическая ситуация — резня беззащитных китайцев — рассматривалась как возможность для личной карьеры. Он напомнил себе, что не из-за него все это произошло, что он действительно хотел бы помочь, что кто-то должен делать дело, и что это было как раз то самое дело, для которого он имел опыт и знания: борьба с непредсказуемым и мнительным врагом.

Может быть, вообще не придется воевать, двигаясь по сравнительно незаселенной Монгольской части Манчжурии с чрезвычайно дружелюбным, открытым и весьма доброжелательно настроенным генералом Орловым. Что до командира полка Купферамана, то если это и не его привычная неприветливость, то он явно принадлежит к категории людей, которых забота о собственном комфорте делает абсолютно нечувствительными к нуждам других. Там был еще этот щеголь с детским лицом, помощник командира полка, как же его имя?

«Страхов…» Булатович услышал приглушенные голоса рядом с палаткой. Похоже, разговор был начат раньше, а теперь говорившие подошли ближе. Или он начал засыпать. Или он и сейчас спит. «Не знаю, как быть с этим новеньким. Это же явный вызов — не палатка, а какая-то насмешка.»

Это был голос Купфермана: — Одно дело, когда полковой командир позволяет себе некоторую эксцентричность. В конце концов, я это делаю много лет. Я заслужил немного комфорта. Но простой кавалерийский штаб-ротмистр, даже если он из престижного полка русской армии — это же просто нарушение субординации с его стороны — разбить эту цыганскую палатку. Его долг — показывать пример порядка, этикета и дисциплины для всех наших непослушных и, я уверен, ненадежных войск.

— Может, надо обратить на это внимание генерала Орлова, — предложил Страхов гораздо более тихим, почти неслышным шепотом.

— Я уже сделал это. Описал во всех деталях, как мог, все, что видел. И знаете, что он сказал? Он сказал: «Изумительно. Хотел бы я иметь такую палатку.»

— Кажется, с этим Булатовичем будут проблемы, — продолжал Купферман слишком громким шепотом, как будто желая быть услышанным. — Помяните мое слово. Вы видели, как генерал Орлов с ним обращался, и эти скачки, и Африка, и все такое…Слишком большая честь для нашей маленькой операции. Нарушать субординацию, протокол, кавалерийскому офицеру фамильярничать с генералом. Опасное, разлагающее влияние.

— Да, ваше высокоблагородие, — спокойно согласился Страхов. — Что-то странное есть в этом Булатовиче. Вы заметили серьгу?

— Какую серьгу?

— У него в левом ухе золотая серьга, как у цыгана.

— Да, странно. И вообще — что он здесь делает? Орлов задержал его здесь, но его же первым назначением послали в Манчжурию. А что потом? Да, у него есть заслуги. Если бы у него были просто амбиции, он мог бы остаться в Петербурге. Быть на виду. Заводить знакомства, набирать вес в нужных кругах, продвигаться по службе в полку. Так служат в нашей армии. Небольшие поручения за границей хороши для послужного списка, но нужно же послужить хоть немного и на пользу своего полка.

— Все эти броски с одного конца земли на другой — это пахнет скандалом, — подытожил Купферман. — Может, он не хочет это показывать, но он явно скрывается после какой-то аферы. Какое-то гнусное дельце, из-за которого он сбежал, чтобы о нем забыли. Или о котором он сам хочет забыть, и для этого пустился в бега. Какая-нибудь скверная история с женщиной.

Где-то далеко был слышен звук длинного поезда, который, возможно, был уже на своем пути в шесть с половиной тысяч километров на запад к Москве, а возможно, направляясь к какому-то повороту на востоке.

 

Глава вторая: Факты и вера

Булатович снова был в поезде, в этом тесном купе.

Куда он едет?

Ему нужно выспаться. День за днем он провел, сидя в этой позе, в купе, рассчитанном на шестерых, где располагались восемь человек.

Они миновали европейскую часть России, пересекли Урал. Они должны быть где-то возле Омска.

Бывал ли он здесь раньше?

Если внутри вагона все было переполнено, то снаружи был простор, о котором можно только мечтать. Бескрайнее море ровной, пустой, безлесной земли простиралось до горизонта и дальше.

Человеку нужно пространство, чтобы дышать, чтобы отдыхать, чтобы спать.

Сколько тысяч и десятков тысяч людей проделало этот путь? Они хотели найти землю. Они хотели свободы от гнета законов и налогов, свободы от крепостничества. Даже сейчас, через сорок лет после отмены крепостного права, крестьяне продолжали стремиться на восток, в эти открытые земли. Они не хотели навсегда оставаться на одном месте. Они не хотели быть привязанными к узкой полоске земли, которую столетиями возделывали их отцы и деды. Они стремились прочь от земли, в которой были похоронены их предки, прочь от своего прошлого, чтобы начать заново. Новую жизнь.

Верующие люди тоже шли этим путем, православные монахи и староверы — раскольники — люди, чья вера отличалась от официальной доктрины. Кто-то искал одиночества. Кто-то искал свободы веры. Кого-то сюда сослали. Кто-то выбрал эту стезю из-за самих трудностей, с которыми здесь придется столкнуться, чтобы испытать пределы своих возможностей. Может быть, они пытались отгородиться от мира, чтобы обрести мир в самих себе. Сказано ведь, что страдание помогает очистить душу. Они умерщвляли плоть в этой жизни, чтобы заслужить прощение в следующей. Может быть, они хотели искупить реальный или воображаемый грех.

Почему он здесь?

Теперь он двигался по богатой плодородной земле. Через огромные сосновые леса, ельники, березовые рощи. Через обширные угольные карьеры. Он миновал кучу деревянных домов под названием Иркутск, проследовал мимо озера Байкал, этого «Святого моря Сибири», в нетронутые леса Забайкалья, где стволы елей были размером с крестьянскую избу.

Леса остались позади. А впереди…этот маленький город… Кто-то сказал, что это Чита?

Что он тут делает? После всей его блестящей службы, почему его сослали в Сибирь? Что он сделал?

Он снова услышал вдалеке шум поезда…Но он не в поезде. Нет, он на земле. В его палатке. Спит. Наконец-то.

Он спал беспокойно, один сон сменялся другим в головокружительном темпе. Теплые чувственные руки Асалафетч, невинная улыбка Сони, хмурая мать, могила отца. Он открыл глаза после одного сна, или он думал, что он открыл глаза, и увидел мать, стоящую рядом с ним в лунном свете со сжатыми губами и выдвинутым подбородком.

— Ты слышишь меня, не притворяйся, что не слышишь. Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю. И убери с лица эту глупую ухмылку. Что ты стараешься доказать? Я велела тебе быть дома к ужину, а ты тут спишь посреди поля в полночь. Ты безбожный непослушный мальчишка, Саша, чума для твоей бедной матери.

Булатович съежился в ожидании удара и в надежде на удар, но удара так никогда и не было, потому что не было отца, который мог бы ударить, потому что его мать была так беспомощна или притворялась, что она так беспомощна. Если бы она его ударила, он мог бы рассердиться на нее или почувствовать самооправдание, потому что наказание было строже, чем он заслуживал. Но нет, она просто смотрела на него, поджав губы, с глазами, полными разочарования и усталости, и вина всей тяжестью ложилась на него. И не было никакого способа избавиться от этой вины.

На мгновение он проснулся среди одуряющей жары в своей старой палатке. Он взглянул на икону Христа и фотографию царя, потом снова почувствовал пробуждение, беспокойно и все еще не в силах двинуться, пробуждение, может быть, в другом сне.

— Почему ты молишься? спросил он мать. Она стояла на коленях перед иконой Христа, как всегда она делала перед сном.

Она посмотрела на него пристально, потом прикрыла глаза, стараясь сконцентрироваться на своей молитве.

Он только что сдал свой последний экзамен по географии, самый нелюбимый предмет. Гордясь собой и предвкушая, что скоро будет самостоятельным и независимым от своей деспотичной матери. Но, противореча себе, он будет скучать о ней. Он будет скучать по простой схеме наград и наказаний, по определенности ее неодобрения, когда он нарушал ее простые правила. Не зная, почему, он старался спровоцировать ее, вызывая ее праведный гнев.

— Почему ты молишься? — настаивал он.

Она открыла глаза, поджала губы и тяжело вздохнула. — Неужто я вырастила безбожника? Ты не веришь в Бога?

— Нет, — ответил он и сам удивился своим словам. Он соблюдал все обряды, включая молитву. Но после смерти сестры Лилии он старался не думать об этих вещах.

Ему было четырнадцать, когда Лилия умерла от тифа. Они часто спорили. Он дразнил ее, она отвечала тем же. В этих стычках они становились ближе, испытывая друг друга, ожидая ответа друг от друга. И вот — молчание, пустота, нет ответа. Ему приснилось, что он стоит перед зеркалом в полный рост, и вдруг зеркало надвинулось, и он оказался перед бесконечной темной бездной.

Целыми днями он молил Бога вернуть ее или разбудить его, ибо ему казалось, что он спит и видит страшный сон. Потом он стал просить объяснения — почему ее? Почему сейчас? Почему? Он просил дать знак, какой-нибудь знак, что Бог действительно есть. В ответ — только молчание.

Тогда он проклял Бога и все его творение. Он проклял Отца, Сына и Святого Духа. Он проклял Церковь, и священников, и верующих. И он разрешил Богу уничтожить себя за такое богохульство, когда он встал на колени перед своей кроватью, дрожа и простодушно проклиная Бога, в смиренной молитвенной позе повторяя, что он не верит в Бога, и в полной уверенности, что сейчас будет поражен ударом молнии.

Но молнии не было. И он снова стал соблюдать этот детский ритуал вечерней молитвы, никогда не спрашивая себя, как он спросил сейчас свою мать:

— Почему ты молишься? Ты надеешься, что Бог собирается тебе что-нибудь дать? Что Он собирается сделать что-нибудь для тебя?

— Нет, — ответила она. Он был поражен ее серьезностью. Он ожидал, что она набросится на него со словами, как она часто делала в ответ на гораздо меньшую провокацию. Вместо этого она неожиданно углубилась в себя, будто вопрос разбудил ее старые воспоминания. На мгновение она стала выглядеть старой и беззащитной. Раньше он никогда не думал, что она так стара. Он никогда не видел ее такой безоружной. Он привык, что она пользуется своей женской слабостью, миниатюрностью и хрупкостью, как оружием. Он был уверен, что она умела казаться еще меньше и слабее, чем была на самом деле. Она манипулировала людьми, заставляя их жалеть ее. Она умело принимала вид мученицы и делала это с хитростью и основательностью. Но сейчас мускулы ее лица были расслаблены и раскрепощены, как никогда раньше. Она была активной, подвижной женщиной чуть за сорок. Но на мгновение энергия покинула ее лицо. Она выглядела просто старой.

— Так почему же ты молишься, — настойчиво повторил он.

— Я думаю… потому что я слабая…потому что я умру.

— Но я же помню, когда мы были в Швейцарии, на могиле отца. — Он не знал, почему он продолжал эти расспросы. Она явно была потрясена. Он не хотел ранить ее. По крайней мере, он не думал этого делать. — Ты безутешно плакала. Ты привела Мету и меня на могилу, спустя годы после его смерти. Ты просила какого-то католического священника прочитать молитву на его могиле, потому что отец был католиком и хотел бы этого. И священник отказался. Он сказал, что отец в недостаточной степени был католиком, потому что женился на православной и позволил воспитывать детей в православии. Ты плакала и говорила ему, что его молитвы ничего не стоят, что молитвы не вернут отца, что все молитвы ничего не стоят. И все же ты молишься каждый вечер. Ты можешь сказать мне, почему?

— Я действительно не знаю, — признала она в растерянности, какой он раньше никогда в ней не видел. — Что-то происходит во мне, я думаю, я все еще хочу молиться…говорить с Богом…Я не могу вообразить свою жизнь без молитвы. Я думаю, даже животные молятся.

Она немного помолчала и продолжила:

— Старый священник однажды сказал мне, на самом деле даже дважды, я думаю, но разными словами, одну важную мысль. Когда Анатоль, с которым я была помолвлена, умер за неделю до свадьбы, и потом еще раз, когда умер твой отец, я совершила паломничество в монастырь возле Харькова. В первый меня заставила моя тетя.

Священник спросил меня, что у меня не так. Я ответила: «Смерть.»

— И это все? — спросил он.

Это задело меня. Я ответила возмущенно:

— Конечно. Этого вполне достаточно. Более чем достаточно. Гораздо более. Сам факт смерти.

— Да, это просто факт.

Должно быть, он хотел, чтобы я поняла, потому что продолжал объяснять:

— Факты ты находишь в окружающем мире. Их можно проверить и доказать. Они могут меняться. Их можно изменить.

Веру ты находишь, если вообще ее найдешь, в самом себе, вне изменения и поэтому вне доказательств, вне разума. Поскольку разум видит только изменение и разницу, он и может иметь дело только с различиями — выделяя, соединяя, смешивая, чтобы приблизиться к «пониманию»…

Ибо фактов — множество. Их бесконечно много. А вера только одна.

Верные факты мы называем правдой.

Верные убеждения мы называем истиной.

Разум не может увидеть сущность, пока она не изменяется, но как только это произойдет, это уже не будет той самой сущностью, а одним из многих ее других состояний.

Для разума сущность ничего не значит. Для веры сущность означает все.

Искать эту неизменную сущность в самом себе — и есть молиться.

— Я не поняла, что он тогда имел в виду, я не думаю, что и сейчас это понимаю. Но я стала молиться. Я закрывала глаза, отключалась от мира и повторяла слова, не потому что они что-то значат, но для того, чтобы они помогли мне отключиться от мира, помогли мне прекратить думать и рассуждать.

Было такое умиротворение, я помню, когда я, наконец, погружалась в молитву. И я помню ощущения от церкви — запах ладана, прикосновение рук священника к моей голове, как будто я еще ребенок, звуки, не слова, а только звуки песнопений. Когда я заканчивала молиться, Анатоль по-прежнему был умершим, твой отец был по-прежнему умершим, и были ежедневные дела, которые надо было делать, и я их делала.

Почему я молюсь? Неверующий может назвать это желающим размышлением. Я молюсь о силе или терпении. Я верю, что Бог дает мне силу или терпение, и поэтому я становлюсь сильной или терпеливой, но тогда это не просто пожелание, потому что я ведь изменилась. Не имеет значения, изменилась ли я сама по себе или с помощью Бога. Бог помогает тому, кто сам себе помогает. Я в это верю. Может, эти запасы силы в нас, которые мы временами обнаруживаем при необходимости, и есть Божья сила. Может, молиться — это как опустить ведро в глубокий колодец внутри нас самих в надежде достать немного живительной воды.

Во сне Булатович вскочил, проснувшись, на коня, который становился на дыбы и ржал при первых проблесках зари. Он скакал по пустыне. Ченгизхан вел свои татаро-монгольские орды на Русь. Булатович вел последнее воинство защитников.

Если он потерпит поражение, Русь будет повержена. Он стоит за порядок, они — за разрушение порядка.

Во главе набегающей орды на белом коне, так похожем на его собственного коня, с поднятым мечом, стремительно надвигающимся прямо на него, он увидел…себя самого.

Он проснулся снова, ясно помня свой сон и размышляя, что бы он мог означать. Он вспомнил, как мать однажды сказала: «Да, в тебе есть польская кровь со стороны отца. Из Гродно. Польское дворянство. Фамилия Булатович включена в девятую гербовую книгу. Но и татарская кровь тоже, если проследить достаточно далеко. Татарский князь Бек Булатович Симеон был советником Ивана Грозного.»

Когда он впервые услышал о своей татарской крови, он целый час провел перед зеркалом, выискивая татарские черты. Он заметил, что когда он вызывающе щурится, его лицо кажется несколько косоглазым. И он решил, что этот презрительный прищур и есть «татарское в нем». Теперь всегда, когда он будет идти против матери и проявлять неповиновение, прежде чем она изловчится манипулировать им с помощью своего страдальческого вида и разочарованных вздохов, он будет прищуриваться таким манером — и это даст ему силу думать о себе как о татарском Булатовиче, противостоящем французам Альбранд, семье его матери.

— Опять щуришься? — говаривала она. — Почему ты не носишь очки, как тебе велел доктор? Ты погубишь свои глаза, если не будешь носить очки. Даже когда ты ездишь на лошади или охотишься, ты должен носить очки. Бог дал тебе только одну пару глаз, запомни. Когда-нибудь ты спохватишься и поймешь, что твоя бедная мать была права.

Он снова проснулся. (Он не помнил, как он снова заснул). Глаза были воспалены, уголки глаз у переносицы. Он страдал воспалением слезных желез или гланд — разные специалисты по-разному называли эту болезнь и прописывали ему разные капли для снятия раздражения. Болезнь длилась годами. Она то сравнительно затихала, как сейчас, до незначительного раздражения, то усиливалась, как десять месяцев назад до его третьей поездки в Эфиопию, когда тропическая лихорадка осложнила болезнь глаз до такой степени, что он решил, что слепнет. В тот раз Асалафетч ухаживала за глазами, пока болезнь не отступила.

Для нее прикосновение было важнее, чем зрение. Когда она ухаживала за ним, как нянька, она его лечила. Ее руки изучили его тело, изучили его ритм. Он стал ее продолжением, а она — его. Он любил и ненавидел ее так же, как любил и ненавидел себя.

Зрение и разум мало что значили в их отношениях. Она общалась с ним на другом уровне, пробуждая чувства, потребности и силы, которые он раньше в себе не знал. С логической точки зрения холодных канонов греческой гармонии и на вкус затянутых в корсеты салонных дам, она была слишком плотной — слишком большая грудь, слишком полные плечи, слишком широкие бедра. Вряд ли он выделил бы ее в уличной толпе Лекамте, Андрачи или Аддис-Абебы.

Но он знал ее через прикосновение, через чувство и обладание. Своим нежным, едва касающимся прикосновением она открывала его, будто снимая с него кожу и нежно касаясь его обнаженных нервов, будто снимая с себя кожу и трогая кончиками своих нервов окончания его нервов, так что ее ощущения становились его ощущениями, и никто из них не знал, где кончается один и начинается другой, и не заботился об этом, а только чувствовал в темноте бесконечность их общего прикосновения.

Его трезвый рациональный ум быстро забыл ее индивидуальные черты. Он пытался реконструировать ее облик по основным характеристикам. Ей было лет тридцать пять, на пять или шесть лет старше его. Она была «Оромо», как они себя называли, или «Галла», как их называли в правящем клане Амхарик. Темнокожая, но не негроидного типа, с темными, заплетенными в косы волосами. Она была высокой. Его глаза были на уровне ее губ. Достаточно было только закрыть глаза, чтобы вспомнить ее губы, кончик ее языка на веках, смягчающий боль в глазах. Даже сейчас, лежа в темноте, он ощутил ее отсутствие, как будто она мгновенье назад была рядом, над ним, под ним, вокруг него. Невыносимо захотелось вскочить, вернуть ее назад, вновь к ней прижаться. Он часто просыпался посреди ночи, пытаясь достать ее и хватаясь за пустоту.

Она бы посмеялась, если бы увидела, как он пытается ее достать здесь, в этой палатке в Сибири. Для нее и для ее народа Эфиопия была центром земли, как для китайцев — Китай, а для европейцев — Европа. Поэтому странные обычаи остального мира были для нее «забавными». Она сочла бы романтическую любовь, которую юные русские барышни ожидали от своих поклонников, никогда не трогавших их обнаженного тела, очень «забавной» и «занятной».

— Ваши европейские женщины часто себя трогают? — как-то спросила она его. Он не знал, что ответить. — Все эти разговоры «о любви». Все эти взгляды, и вздохи, и уверения друг друга «в вечной любви» — так глупо, — рассмеялась она. — И что, мужчины на самом деле воюют и убивают друг друга ради женщины — не ради ее богатства, а ради «любви»?

Ее страсть не требовала доказательств. Она возникала по своим собственным законам, без оправданий, без сожалений, без границ. И ее прикосновение делало его таким же распутным, как она, втягивало его в мир ее чувствований. Но в кульминационной точке он мог выдохнуть: «Я люблю тебя, я всегда буду любить тебя». Он не мог совладать с собой. Он не мог удержать в себе этих слов, как не мог не делать того, что диктовалось их взаимными ощущениями. С ней он не владел собой. И когда он говорил ей об этом, она смеялась, если она уже скатилась с холмов, а если нет, она велела ему замолчать и крепче сжимала его, концентрируясь на своих ощущениях, двигаясь в последнем толчке, надеясь, что следующий толчок будет последним.

Несколько раз она ругала его за то, что он мешает ее ощущениям, говоря какие-то слова в критические моменты. Она не поучала его, но иногда резко отвечала на его нежные слова и быстро становилась холодной, откатываясь от него, чтобы быть одной. Он притягивал ее снова, желая продолжения, и она отталкивала его или, иной раз, смягчалась.

Однажды ночью — он был слишком пьяным или усталым для их обычных трюков — после того, как он сказал: «Я люблю тебя, я всегда буду тебя любить,» — она расхохоталась. Это был ее смех, но откуда-то сзади. Другой смех, не ее, а того существа, которое он держал в своих руках, того существа, которое, как он был уверен, и было ею, кого он любил глубоко и нежно, и кому его тело отвечало столь полно.

Потом он почувствовал две пары рук, два тела — ее руки на своей спине, вокруг него, сжимающие его грудь, и ее тело тепло прижалось к его спине, хотя она была и под ним тоже, и было два ее смеха, хотя только один звучал ее низким голосом, и они катались в темноте, все трое, и он не знал, кто из них она, и когда, но все трое были в одном ощущении, прикосновении, касании всю ночь.

Вторая женщина исчезла до зари. Он никогда ее не видел, и Асалафетч никогда не назвала ее имени. Она просто рассмеялась, когда он спросил, и мягко сказала по-русски: «Я люблю тебя, я всегда буду тебя любить.» И снова расхохоталась.

Он не позволял себе такую близость с женщиной прежде — или женщины не позволяли себе такой близости с ним? Когда они были одни, она увлекала его за пределы стыда или самосознания. Но когда он шел с ней днем, на публике, он был снова Александром Ксаверьевичем Булатовичем, в его третьей поездке в Эфиопию, русским гусарским офицером со специальным поручением в Эфиопию по просьбе императора Менелика II. Булатович был человеком со статусом и положением, человеком европейской, викторианской этики. В этой системе мышления он не мог удержаться от вопроса «какого сорта женщиной» была она, сколько мужчин было у нее до него, сколько мужчин среди тех, мимо которых они шли по улице, были с ней раньше. Его волновало, был ли в окрестностях хоть один мужчина, с которым она не была раньше, или не смогла бы быть, если бы ей это взбрело в голову. Он чувствовал, что глупо, смешно, унизительно появляться на публике с такого сорта женщиной. И в то же время ему было стыдно за такие мысли, поскольку для ее культуры ее поведение было приемлемым, она была женщиной со своим социальным статусом, хотя казалось, что она не обращает на это никакого внимания, играя свою роль так же комфортно, как она несла свою свободно драпированную тогоподобную накидку, которую она могла легко скинуть к ногам легким движением плеча. Ее можно было бы назвать немного невезучей. Она четыре раза была замужем, за мужчинами благородного рода или близкого к нему. Сейчас она были между замужествами и не особенно торопилась найти следующего мужа.

Несмотря на эти разумные рассуждения, когда она на публике касалась его, он инстинктивно ощущал отторжение. Он чувствовал, что все на него смотрят, пока он не закрыл глаза и, сжав ее руку и презрительно прищурившись, не вывел ее на улицу в спасительные сумерки. Тогда он объяснил ей, что его снова беспокоят глаза, и она поцеловала его веки и коснулась их языком, облегчая боль, прямо тут, на людях. На мгновение все стало так, как будто бы они были одни в темноте.

Он редко надевал очки, когда был с ней — отчасти из-за этого его зрительная память о ней была такой смутной. «Зачем тебе нужно видеть?» — спрашивала она. Она предпочитала темноту. Зрение разрушительно. Мысли следуют по пути ощущений. Темнота высвобождает простор для прикосновения, и вкуса, и запаха, и чувств.

Его первым воспоминанием о ней была память о прикосновении — на представительском приеме в резиденции местного раса (принца) Тасамма. Это произошло в его третью поездку, когда он уже знал и любил ее страну. В первый раз он побывал в Эфиопии за три года до этого. В то время войны ожидались только в Африке, в Китае и, возможно, на Балканах — в сравнительно отсталых странах и колониях. Россия, у которой колоний не было, не вела войн уже более двадцати лет. Эфиопия предоставляла невостребованному больше нигде русскому гвардейскому офицеру уникальное поле действий. Подобно Японии Эфиопия была исключением из общего правила, согласно которому быстрое внедрение технологии разрушительно влияло на местную культуру. Менелик II, принц-правитель маленького феодального княжества Шеба, эффективно манипулировал Западными державами, добиваясь доминирования в Центральной Африке. Он получил оружие из Франции. Затем итальянцы, вступившую в гонку за колониальные владения сравнительно поздно, провозгласили Эфиопию «сферой своих интересов», Менелик вел с ними переговоры, позиционируя себя, как их друг, и подписал соглашения с ними — все взамен на современные ружья и амуницию, которые он успешно использовал, чтобы запугать других феодальных князьков с целью присоединения их сил к своей армии, чтобы принудить или подавить соперников, и чтобы стать, в конце концов, императором Эфиопии. Затем он пошел против самих итальянцев и оглушительно разгромил их в битве при Адова в 1896 году.

Когда весть об этой битве дошла до России, вошло в моду выражать симпатию и поддержку этой древней христианской нации, одержавшей победу над империалистической Италией. Эфиопия были единственной христианской страной в Черной Африке, нацией древней разновидности христианства, зародившейся задолго до раскола между православием и римским католицизмом, соблюдающей ранние традиции Церкви, а не добавления, изменения и философствования Запада. Возможно, тот факт, что Италия была членом Тройственного Союза с Германией и Австрией, противостоящего России и Франции, как-то влиял на эти выражения чувств. Но главным было, все же, ощущение общности религиозных корней с этим далеким и мало знакомым народом.

Были выделены деньги и набраны добровольцы в миссию Русского Красного Креста, отправлявшегося в Эфиопию для помощи эфиопским раненым. Булатович с разрешения своего полка был среди добровольцев.

В ту первую поездку он увидел, с какой готовностью ведущая этническая группа — Амхарик — воспринимала западную технологию и идеи, как уважительно обращались они с завоеванными племенами, позволяя им сохранять нетронутым многое из их культурных традиций, верований и социальных форм жизни. И через Амхарик технологии Запада постепенно проникали в эти прежде изолированные племена, оказывая скорее положительное, чем разрушительное влияние. По крайней мере, в это верил Булатович — что Эфиопия должна была играть особенную роль, смягчая воздействие железных дорог и технологии на местную культуру.

В 1897 году Россия послала свою первую дипломатическую миссию в Эфиопию, направив туда Булатовича, который в это время уже считался специалистом по языку и стране, чтобы проложить путь. Эта поездка дала ему возможность присоединиться к эфиопской армии в ее экспедиции для покорения земель, в которых никогда раньше не было европейцев или которые были им малоизвестны.

Он показал себя настолько полезным в этой экспедиции, что Менелик лично запросил вернуть его в Эфиопию в третий раз. В этот раз он должен был инспектировать недавно покоренные северо-западные территории и посоветовать, какие меры следовало предпринять для укрепления границ и усиления союза с племенами в пограничных районах. В противном случае британцы могли бы захотеть проникнуть в эти земли на юге и востоке из Судана, поскольку там мог проходить наиболее удобный путь для железной дороги из Каира в британском Египте до Момбаса в британской Восточной Африке.

Вероятно, Менелик действительно нуждался в совете. А может быть, на самом деле ему было нужно просто присутствие русского «военного советника» в этом районе, чтобы произвести впечатление на британских дипломатов и, не исключено, на своих не всегда вызывающих доверие принцев и генералов.

В эту поездку повсюду, куда направлялся Булатович, его опережали гонцы, и к его прибытию готовился чрезвычайный прием. В резиденции принца Тасамма Асалафетч сама вызвалась оказывать честь выдающемуся иностранному гостю, омывая его ноги и подавая кусочки еды ему в рот.

Он уже привык к такому чрезмерно чувственному обращению. Когда это случилось в первый раз, в его первый приезд три года назад, он был потрясен и инстинктивно отдернул ногу. Но благодаря чувству здравого смысла и уважения обычаям других, быстро поправился и позволил девушке продолжить, несмотря на смущение от испытываемого на людях сексуального возбуждения. После дюжины таких приемов и банкетов по всей стране он привык к этому чувственному обращению и оценил его. Постепенно его первоначальное неприятие очень острой пищи перешло в благосклонное к ней отношение (при этом приступы диареи стали случаться гораздо реже). Также оказалось, что после долгого путешествия чувственные прикосновения девичьих рук к босым ногам приносили облегчение и бодрость, а последующее их участие в трапезе возбуждало аппетит и привносило в нее оживление и развлечение, не сопровождаясь какими-то особенными сексуальными ожиданиями.

Это был общепринятый обычай, который он принял с удовольствием и благодарностью, когда руки Асалафетч в первый раз погладили его ноги. Но в животе что-то напряглось, и вначале он инстинктивно отдернул ногу, оборвав течение мыслей. Он посмотрел вниз. В ее образе не было ничего особенного, кроме того, что она была несколько старше и увереннее, чем те женщины, которые раньше делали это для него. Ничего особенного не было и в том, что она делала. Но казалось, что никто раньше для него этого не делал. Он густо покраснел от стыда, что обидел гостеприимного хозяина такой реакцией. Он смущенно извинился, и трапеза началась.

Но возбуждение не проходило, и память о ее прикосновении продолжала его волновать. Его ум не находил объяснений. Он терял нить разговора, забывал слова и фразы на Амхарик, которые хорошо знал.

Может быть, это была первая стадия лихорадки, которая заставила его так странно вести себя, спрашивал он себя позднее. Через несколько дней лихорадка свалила его, слабого и мокрого от пота, с воспаленными слезными железами. В темноте он узнал ее прикосновение. В его лихорадочном состоянии ее руки были глотком воды из глубокого колодца, принося новые силы.

 

Глава третья: Любовь, смерть, жизнь и другие незначительные вопросы

Трава у его головы была холодной и мокрой.

Еще мальчиком, когда все называли его «Саша», он любил играть в траве, скатываясь с крутого склона, который был у них позади флигеля для прислуги, или съезжая вниз на большом куске навощенного картона. Эти самодельные салазки скользили быстрее, если на них было еще двое или трое других мальчишек и после разбега. Обычно он катался с детьми прислуги, но иногда откуда-то выпрыгивала Маша и в последний момент вскакивала к ним в салазки. Они всегда кричали на нее за это, но ее появление делало эти гонки самими лучшими.

Она была дочерью одной из горничных и достаточно взрослой, чтобы самой выполнять обязанности горничной. Предполагалась, что она и в самом деле будет этим заниматься. Но при своем высоком росте и взрослом виде она в душе была ребенком-сорванцом и любила играть в мальчишеские игры. По контрасту его сестры должны были выглядеть барышнями, играть на пианино и брать уроки у их гувернера по французскому и немецкому языкам.

Он знал ее с раннего детства, но не обращал внимания. Она была просто одной из толпы детей прислуги и крестьян, с которыми он играл.

Это было тем летом, когда умерла тетя Елизавета, ему было тринадцать, а Маше пятнадцать, когда он впервые обратил на нее внимание. Он почувствовал что-то особенное и хорошее, когда он сидел последним в «салазках» и Маша впрыгнула к ним, крепко обняв его сзади руками и ногами.

Другие мальчишки тоже стали по-другому к ней относиться. Они больше не кирчали на нее, а приглашали ее сами. Они позволяли ей садиться посредине, чтобы подержаться за нее. Больше того, они тайком помогали ей поскорее закончить дела и наблюдали за ней, пока она не выскользнет, чтобы присоединиться к ним. Они делали это тайком не только потому, что она должна была работать, но и потому что, держась за Машу или поддерживаясь ею, они испытывали какие-то новые приятные, хотя и неловкие чувства.

Игра продолжалась несколько недель. Но однажды, когда остальные мальчишки были заняты, Саша предложил Маше покататься с ним одним. Она села вперед, и он запрыгнул сзади, обхватив ее за плечи и дерзко сжав ее недавно сформировавшуюся грудь, чего он никогда не делал раньше в присутствии других мальчишек. Когда она съехали вниз, оба упали, смеясь и сплетясь друг с другом.

Они поцеловались. Сухие губы прижались к ее губам в терпеливом ожидании, она сам не знал — чего. Его глаза с удивлением увидели ее ногу выше колена. (Интересно, одела ли она нижнее белье в такой жаркий день?) Удивленный, он потянулся к ней. Она шлепнула его по руке, оттолкнула от себя и поправила платье. Она взглянула на него в последний раз, не встретив ответного взгляда. Все еще удивленный и на что-то надеющийся, он не смотрел ей в глаза. Она густо покраснела и убежала. Это был последний раз, когда Маша играла с мальчишками в их детские игры. «Так не подобает,» — было ее единственным объяснением.

Именно в то лето его мать, Женни, начала свои бесконечные нотации о том, что каждый должен знать свое место в обществе.

— Да, все люди равны в глазах Господа, — признавала она. — Но, как не жаль, люди не видят глазами Бога. Нам, бренным смертным, становится не по себе при виде грязной оборванной одежды, при звуках неграмотной крестьянской речи. И нас судят по тому обществу, с которым мы общаемся.

Сейчас как раз то время, когда ты должен оценить свое положение в обществе и начать прилагать все усилия, чтобы сохранить его. Это не значит, что ты должен позволять себе спесивые выражения или пытаться карабкаться наверх, где тебя не ждут, но это значит, что ты должен знать свое место и беречь его.

Кто-то может сказать, что я поднялась выше своего круга, когда вышла замуж за твоего отца, генерала. Я была сирота и зависела от милости моей тети. Но она была богатой женщиной и воспитывала меня, как собственную дочь, которой у нее не было, и мой отец, упокой Господь его душу, были инженер-полковник в армии и пошел бы выше, если бы не умер так рано. А мой дедушка — его отец — был богатый купец.

Ты должен знать свое место — знать, что ты принадлежишь к славному роду — к двум славным фамилиям: со стороны отца и с моей стороны.

Дедушка его матери, Луис Албранд, был торговцем из Амбрюна во Франции, торгуя во вновь осваиваемых русских портах на Черном море. Долгие годы все побережье Черного моря контролировалось турками как часть Османской империи. Постепенно Российское государство, которое зародилось в маленьком городке Москва, расширялось к югу, вступая в частый конфликт с турками и пытаясь вновь и вновь получить доступ к портам в теплых водах Черного моря. Наконец в 1774 году армии Екатерины Второй удалось захватить полоску побережья в устье Днепра и Днестра, рек, по которым можно было перевозить товары из глубины России к таким морским портам, как Херсон, и оттуда в Западную Европу. Осознав открывшиеся возможности для торговли, в эти области потянулись вскоре торговцы из Греции, Италии, Франции и Германии.

Много раз в 1780-х и ранних 1790-х годах Луис Албранд путешествовал между Францией и русскими портами на Черном море, сначала на своем корабле, а потом вместе со своей маленькой торговой флотилией. Когда во времена революции и режима террора богатому купцу стало опасно возвращаться во Францию, он решил обосноваться в России. В конечном итоге он поселился в Одессе, маленьком портовом городе, построенном в 1794 году парой французских инженеров. Французский вельможа и роялист Арманд Дюк де Ришелье был назначен первым губернатором этого района, и под покровительством Екатерины Великой население города стало быстро расти.

Бизнес процветал, в то время как в Европе в течение двадцати лет бушевала война. Луис прикупил еще кораблей, а также пастбищ со стадами (армии была остро нужна шесть для мундиров), и при этом как-то нашел время жениться на русской и наплодить шестерых детей.

Его сын Андрей, отец Женни, посещал дорогую школу и в качестве полковника от инженерии принимал участие в строительстве Военно-Грузинской дороги — другой части русской экспансии, на этот раз на Кавказе, где независимые горские племена десятилетиями яростно отстаивали свою независимость, совершая набеги на форты и обозы с эскортами, разрушая мосты, блокируя дороги. Будучи в Грузии во время этого бесконечного строительства (постоянно прерываемого саботажем и набегами), Андрей женился на грузинке, Ольге Тулаевой, матери Женни. В 1852 году, за два года до Крымской войны, чеченские всадники неожиданно атаковали их дом, убили отца и мать и оставили в живых десятилетнюю Женни, ее маленького брата и сестер, скрывшихся в темноте.

— Ты должен принять это с благодарностью, — повторяла Женни Саше снова и снова. — Это прекрасное имущество, со всей мебелью и драгоценностями. Единственное, на что ты можешь жаловаться, так это на уроки, которые дают тебя учителя, и на гаммы, в которых твои сестры упражняются на фортепьяно.

Когда я была в твоем возрасте, я жила в бревенчатой избе в предгорьях Кавказа. Мы переезжали из одной избы в другую, еще более холодную и неудобную, чем прежняя. Ни фортепьяно, ни учителей, таскали воду из колодца и обслуживали себя. Ты можешь себе представить, каково это — глубокой зимой пытаться разбить лед в глубоком колодце?

Положим, мы не были бедными, но там, на Кавказе условия были примитивными. Другие женатые офицеры оставляли своих жен в России. Они жили в бараках в том или другом форте, продвигаясь по мере строительства дороги. Но мать была грузинской девушкой, и отец ее встретил. Он выучил язык. Он любил эти горы и грузинский народ, и он собирался жить в этой стране, романтический глупец.

Сирот поделили между родственниками. Мадам Курис, сестра Андрея, взяла к себе Женни и воспитала ее в Луциковке, имении в Харьковской губернии на Украине.

Владелец имения Платон Курис, был сыном греческого купца в Одессе. Он вступил в русскую армию как гвардейский офицер во время войны с Наполеоном и прошел весь путь до Парижа. Как многие богатые люди в России, изображающие из себя знать, его родители сделали все, чтобы он получил французское образование, наняв в учителя настоящего француза-иммигранта. Он был воспитан в убеждении, что французский — единственный подлинно цивилизованный язык и что Вольтер — величайший писатель современности. Дойдя с войсками до самой Франции, Курис был покорен красотами Парижа и Версаля и стал истовым франкофилом. По возращении в Россию он купил кусочек земли на Украине и сам руководил строительством большого особняка с регулярным садом в стиле Версаля. Это был впечатляющий вид, но мало кто его видел — слишком далеко от соседей, затерянная в лесах греза одиночки.

Навещая своих родителей в Одессе, он встретил семнадцатилетнюю Елизавету Албранд, тетку Женни. Он покорил ее своим беглым французским и рассказами о Наполеоне и Париже. Вскоре они поженились, и он привез ее в свой дворец посреди лесов.

Но девичьи мечты быстро обернулись кошмаром, потому что этот великий поклонник французской философии и ярый приверженец Французской республики и республиканских принципов строил свою собственную молодую жизнь, как настоящий деспот. Она сникала, когда он входил в комнату. Она не смела говорить в его присутствии из страха, что он будет поправлять ее французский или издеваться над акцентом. И она не смела даже гулять в его присутствии, боясь, что он снова будет читать ей наставления, как должна прогуливаться «настоящая дама». Будучи на пятнадцать лет старше, он решил, что ее ум — чистая доска. И он решил преобразить «мадам Курис» в соответствии со своим идеалом изящной образованной дамы, так же, как он преобразил по своему вкусу этот дикий уголок во французский дворец. Он давал ей читать книги и безжалостно контролировал исполнение своих заданий. Поначалу она старательно пыталась соответствовать его ожиданиям, но она так пугалась в его присутствии, особенно когда он хмурил свои густые брови и пристально смотрел на нее, что даже если она знала ответ, который он хотел услышать, она часто не могла себя заставить произнести его, или неразборчиво бормотала, или выражалась не совсем точно. Он никогда не ругал ее. Он просто мягко смотрел на нее, откинувшись в кресле, и глубоко вздыхал. Она предпочла бы, чтобы ее ударили, чем терпеть этот вздох и его разочарованный вид.

Однажды мадам Курис попыталась сбежать. Скрывшись ночью, она бежала и шла сорок верст по пустынной заброшенной дороге, пока он не настиг ее в повозке и не вернул назад в Луциковку. Он сел напротив нее в огромной гостиной, глубоко вздыхая и хмуря брови в глубокой задумчивости.

После этого происшествия он прекратил занятия. И скоро она заскучала по ним, как части сравнительно идиллического этапа их замужества. Вместо попыток сформировать ее ум, теперь он начал с тем же усердием делать из себя философа. Он заказывал книги, сотни и тысячи французских книг, из Москвы, Петербурга и даже прямиком из Парижа. И каждый день на долгие часы погружался в эти впечатляющие фолианты. Его библиотека стала сокровенным алтарем. Ни слуги, ни жена не смели входить туда без специального приглашения. А когда он читал, в доме должна была стоять абсолютная тишина.

По вечерам за ужином он читал вслух пассажи, которые поразили его воображение, или собственные сочинения на философские темы. Мадам Курис должна была научиться улыбаться должным образом и вставлять правильные слова в нужных местах, рискуя в противном случае снова быть подвергнутой приступу его гнетущего молчания и тяжелым вздохам разочарования.

Он быстро старел, и когда стал совсем стар, даже этот ритуал подошел к концу. Он обосновался в библиотеке, даже ел там, читая всю ночь и впадая в сон на весь день. Мадам Курис приглядывала за такими приземленными вещами, как ведение дома и имения. Так как дом оставался спокойным, и еда доставлялась регулярно, он был вполне удовлетворен.

Это блаженное состояние было резко прервано, когда их дом стал разрушаться. Он был построен из необожженного кирпича. В своем нетерпении быстрее претворить мечту в реальность Курис использовал самодельный кирпич. Было бы слишком долго заказывать кирпичи в Харькове или построить собственный кирпичный заводик. Однажды ветреной весной этот великолепный дворец с тридцатью комнатами превратился в пыль, сложившись, как карточный домик.

Им удалось спасти почти все книги. Платон удалился с ними на покой в квартиру в Харькове, а мадам Курис осталась восстанавливать особняк.

Пока Платон погружался в книги, мадам Курис принимала все большее участие в управлении имением. В том молчаливом доме ее воля стала сильной. Она в некотором роде стала походить на мужчину, которого так ненавидела и любила. Его мечта о дворце среди природы стала и ее мечтой, некоторым образом подкрепленная сильным здравым смыслом. С годами она превратилась в хорошую хозяйку, завоевав уважение и почтение со стороны своих слуг и купцов, с которыми вела дела. Под ее управлением Луциковка, затаенная мечта ее мужа, его дорогая игрушка, стала продуктивным и ценным хозяйством. Платон гордился бы ей, если бы только он это заметил.

Так мадам Курис перестраивала дом, в меньших масштабах и следуя архитектурным чертежам. Новый дом был лишен экстравагантного очарования некоторых причуд оригинала, которые Платон сам проектировал, таких, как комнаты без дверей или элегантные лестницы, ведущие в никуда. Но он, тем не менее, производил впечатление, и чтобы порадовать Платона, новую библиотеку сделали в два раза больше, чем в старом доме.

Старый Платон умер через год или два после того, как Женни приехала в Луциковку. Даже после его смерти дух его правил здесь. Библиотека была священным местом. Войти туда можно было только с чрезвычайным почтением. Если кто-то брал книгу, ее нужно было вернуть строго в то же место, где ее оставил хозяин. Поскольку его редко видели в последние несколько лет, иногда было трудно представить, что там нет его, погруженного в свои книги ночи напролет. И его глаза с висящего в зале портрета, казалось, следили за тобой, когда ты проходил мимо.

Мадам Курис, известная теперь как тетя Елизавета, теперь сама была деспотом. Она вела хозяйство с доброжелательным и, можно сказать, просвещенным деспотизмом. Она наняла французского гувернера для племянницы-сироты и в целом обращалась с Женни, как с собственной дочерью, если бы имела ее. Она слушала, как Женни отвечает свой ежедневный урок, как она читает свою утреннюю и вечернюю молитву. Если девочка делала ошибку или казалась недостаточно собранной и внимательной, тетя Елизавета глубоко вздыхала и откидывалась в кресле, уставившись в пространство. Когда тетя делала это, маленькая Женни поджимала губы и склоняла голову, повторяя про себя, что она никогда больше не будет такой неблагодарной и не будет огорчать тетушку. Но, как ни старалась она ублажить тетю, всегда случались моменты, когда тетушка глубоко вздыхала в разочаровании.

Женни не могла удержаться от мечтаний освободиться от этой доброжелательной тирании, когда какой-то элегантный молодой человек (подобный тем, о которых она читала во французских романах, которые она в библиотеке находила среди залежей философских фолиантов) увезет ее прочь в новую ослепительную жизнь.

На какое-то время показалось, что ее мечта сбывается. Она встретила человека — его звали Анатоль, сын ближайшего соседа по имению — и он в нее влюбился. Они собирались пожениться. Он хотел повезти ее в Париж в медовый месяц. Они должны были жить в Петербурге.

Той весной зарядили затяжные дожди. За несколько недель до назначенной свадьбы они оба промокли, катаясь на лошадях. Он оставил ее в Луциковке и весело смеялся, когда скакал под дождем в имение отца. Он сильно простудился. Простуда перешла в пневмонию. Он умер.

Следующие семь долгих лет Женни жила незамужней в доме тети, под ее строгим, но спокойным контролем. По мере того, как имение богатело, а тетя старела, отдаленные родственники начали посещать их царство матриархата все более часто, справляясь о ее здоровье, делая маленькие подарки и потакая ее маленьким слабостям. Они внушали маленькой племяннице-сироте, взятой из милости, что она должна быть бесконечно благодарна за все, что получила, и что она не должна рассчитывать на что-то большее. Они намекали, что Женни должна стараться ублажать старушку, чтобы получить небольшое наследство. Каждый раз, когда она прислуживала тете, делая ту домашнюю работу, которую она была приучена выполнять, другие родственники поглядывали на нее и перешептывались между собой.

Так как богатство тети Елизаветы увеличивалось, местные чиновники и соседи начали часто навещать ее, не столько в ожидании немедленной награды, сколько притянутые природным магнетизмом богатства. День ее именин 24 апреля стал главным общественным событием в округе. Все, кто хоть что-то собой представлял— все землевладельцы, богатые купцы, чиновники и военные — приезжали отдать ей почести, а также посмотреть друг на друга. Именно в такой день Женни впервые встретила Ксаверия Викентьевича Булатовича.

Этот Булатович был поляк по происхождению. Его предки происходили из знати Гродненской губернии, из местности, которая часто меняла принадлежность из-за войн между Польшей и Россией и между различными частями Польши. Он закончил Инженерную Академию в Петербурге и преданно служил царю, заслужив ордена Станислава, Владимира и Анны — за службу на Кавказе, подавляя там восстания, и позже в Крымской войне. Он был вдовец, именитый дворянин, и Женни трепетала, когда он с интересом посматривал на нее. Кроме того, он был генерал.

Ему было пятьдесят, а ей — двадцать пять, ровесница его дочери от первой жены.

Но проблема была вовсе не в возрасте, а в религии. Пока был жив старый Платон, тетя Елизавета старательно пыталась не верить в Бога, чтобы соответствовать философии своего мужа. Но она не преуспела в этом до конца и после его смерти, со вздохом облегчения, отбросила старания не верить и позволила себе одну индульгенцию: истовую веру и преданность всем внешним обрядам православной церкви.

Хотя ее собственный отец, торговец из Франции, был католиком, она неистово заклинала Женни воспитать детей в православной вере. Чтобы успокоить тетю, Женни пообещала сделать это, хотя она никогда не упоминала об этом генералу, который до своей смерти был как-то равнодушен к вопросам религии.

Позднее Женни часто говорила своим детям:

— Я никогда не могла увидеть существенную разницу между русским православием и римским католичеством. Я думаю, что это из-за пробелов в моем образовании, в моем религиозном воспитании, в моем понимании. Может быть, сказалось влияние на меня моего свободомыслящего дяди. Эти различия касаются внешних обрядов и бюрократии, насколько я могу судить. У них есть Папа Римский, а у нас Святейший Синод в Петербурге и Патриарх в Константинополе. Немного слов в вероучении и политике. Я думаю, Бог у всех один. Но чего только не сделает «правильно верующий» ради нескольких слов или ритуального жеста. Мне становится плохо, когда я думаю обо всех сотнях и тысячах старообрядцах, наказанных государством за то, что они крестили себя двумя пальцами, а не тремя, и за то, что они говорили «Аминь» два раза, а не три, как следует по евангелию — так смешно. Всего двести лет назад. И это Церковь изменила свое мнение, а не староверы. Церковь перешла от двух пальцев к трем из-за каких-то политических причин, а потом ожидала, что все христиане вдруг станут делать так же. Позвольте им продолжать, я бы сказала. Им удобно креститься так, как они всегда делали, как делали их предки. Так зачем заставлять их делать это по-новому? Какая разница? Это определенно не стоит того, чтобы убивать людей. Слава Богу, они больше не убивают людей за это. Но они по-прежнему осложняют жизнь староверам и другим сектантам или раскольникам, которые не придерживаются в точности официальной линии. Если ты русский, ты обязан принадлежать русской Православной Церкви. Если ты веришь как-нибудь иначе, тебя подвергнут всем видам законных наказаний. За малейшую провокацию: «В Сибирь их». «Наказать их». «Лишить их всех гражданских прав». По новым законам, если бы твой отец был жив — польский или романский католик — ему бы не позволили занять официальный пост, а ведь он и ему подобные люди верно служили царю. Религия не имеет ничего общего с разумом. Боюсь, это так.

Конечно, секты бывают разные. Некоторые фанатичны до безумия. Например, скопцы — кастрируют себя во имя Христа. Бог знает, сколько тысяч этих бедных сумасшедших созданий сейчас по России. Но в определенных рамках вера должна быть приватным, личным делом.

Хотела бы я знать, почему я постоянно обращаюсь к «разуму» — похоже на отголосок старика Платона Куриса, а ведь трудно себе представить более неразумного человека.

Генерал действительно был очарован умом и живостью Женни. Она заставила его почувствовать себя молодым. С ее беглым французским и благородным воспитанием она могла бы стать прекрасной генеральской женой. Конечно, в его возрасте он оброс привычками, но она была юной и податливой. Она сможет приспособиться. И она подарит ему сына.

В 1866 году, через пять лет после отмены крепостного права, сирота вышла замуж за генерала и уехала к нему. Но для медового месяца не было времени. Вскоре должны были начаться маневры, и им пришлось его отложить. Может быть, в следующем году. И он постоянно уходил, по крайней мере, днем. Казалось, она его так и не узнала, когда поняла, что беременна. Потом в течение восьми лет она была либо беременна, либо восстанавливалась после беременности. Два сына умерли, не прожив и года. Потом родился Саша в 1870, Лилия в 1872 и в 1874 году младшая, Мария — «Мета», как они называли ее. Она родилась в Австрии незадолго до смерти генерала в Швейцарии и после утомительного вояжа по Европе из одного курорта в другой.

Была еще одна дождливая весна, и генерал простудился на маневрах, простуда не проходила и мучительно отзывалась болью в легких при каждом кашле. Доктора посоветовали переехать в более теплый климат. Так с кучей детей он и его беременная жена отправились в это путешествие — пародию на столь долго откладываемый медовый месяц.

Вернувшись в Россию уже вдовой, Женни снова обосновалась с тетей в Луциковке, привезя с собой Сашу, Лилию и новорожденную Мету.

К этому времени тетя Елизавета была прикована к постели, но все еще правила. Ее пропахшая ладаном комната стала святилищем. Так как глаза ей уже отказывали, она любила держать, и целовать, и трогать иконы и вдыхать ладан. Чувство, запах, вкус религии — по-своему она наслаждалась всем этим.

Каждое утро маленькие дети совершали паломничество в эту комнату, чтобы помолиться и поцеловать руку своей великодушной тети и благодетельницы. В этой комнате Женни снова становилась кроткой, послушной маленькой сироткой. Но за пределами комнаты Женни правила так же, как ее тетя правила до нее. Каким-то образом пережитые разочарования укрепили ее волю, сделали ее сильной, и бессознательно она переняла приемы своей тети. Эта маленькая женщина научилась пользоваться своей внешней беспомощностью, как оружием, теперь, когда стала вдовой с имением, которым нужно было управлять, и тремя детьми, которых нужно было вывести в люди. Когда ее непослушный маленький сын приводил в беспорядок книги в библиотеке или шумно носился по дому, она не ругала и не била его. Она просто смотрела на его, поджав губы, укоризненным усталым взглядом и разочарованно вздыхала.

Каким-то образом ей удавалось управляться со всем, что нужно было сделать. Наконец в 1883 году старая тетя умерла, и Женни оказалась с тремя детьми-подростками, которых она плохо знала, и среди них — тринадцатилетний сын-сорванец, водившийся исключительно с детьми прислуги или крестьян из соседней Марковки. О какой социальной среде можно было говорить, да и что можно было ожидать, если ближайший город были в полусотне километров, а богач— миллионер сахарозаводчик Харитоненко скупил все имения в округе. Сама она вряд ли от этого страдала, но дети нуждались в общении с людьми своего круга.

Нанятые гувернеры хорошо справлялись с воспитанием девочек, но только не с Сашей. Женни обучала его, «Ты должен научиться держать дистанцию с крестьянами и их детьми. Ты должен научиться общаться с ними с сердечной снисходительностью.

— Помни, что егерь и извозчик — это твои слуги, а не ровня тебе. И их дети — это дети прислуги.

Одно дело, когда ты водился с ними и играл, когда ты был несмышленым ребенком. Но теперь ты достиг возраста, когда так вести себя недопустимо. Теперь ты должен держать дистанцию и вести себя, как господин.

— Но Грицько — мой друг.

— Егерь? Друг? Фу, какие глупости.

— И Маша…

— Дочь служанки? Что с тобой стало? Как я позволила это? Ты просто слишком быстро вырос. Куда ушло время? Один Бог знает. Я должна было это раньше понять. Держать тебя здесь в глуши, в изоляции, где можно водиться только с этими сорванцами. Сейчас самое время дать тебе должное образование и ввести тебя в общество, где ты будешь иметь дело с равными тебе и получишь примеры поведения, достойные твоему положению в обществе.

— Что ты имеешь в виду, мама?

— Я собираюсь отвезти тебя в Петербург и сделать из тебя настоящего дворянина. Молю Бога, чтобы еще не было поздно отучить тебя вести себя так, как будто ты оборванец. Надеюсь получить побольше денег. Петербург — дорогой город, особенно школы, а также достойные школы для девочек. Это будет так дорого, и я надеюсь отложить это до следующего года. Урожай был плохой, да и арендаторы меня обманули, я знаю. Этому новому управляющему я не могу доверять. Верить можно только Богу, но не людям.

Сейчас не лучшее время, но ты вынуждаешь меня. И Маша — я видела тебя с ней. Что я должна думать? Ты уже почти взрослый — один шаг до греха, эти крестьянские девочки готовы на все, сладко улыбаются и заигрывают с молодым хозяином.

Покончим с этим. Я не хочу, чтобы мой сын разводил амуры с крестьянкой.

И ты, со своими рассуждениями о том, что все равны в глазах Бога — действительно равны. Ты еще будешь рассуждать о женитьбе на такой девушке, с тебя станет. Только в Петербург. В Петербурге тебя поставят на место.

Было ли это причиной тому, что они уехали в Петербург именно тогда, и не позже? И что Лилия через несколько месяцев заболела тифом? И что умерла?

Из-за него?

Больше, чем ее образ — ее длинные черные локоны, ее темные глаза с игривыми искорками — он вспоминал Лилины терпеливые упражнения на фортепиано. Ей так хотелось играть хорошо, и так плохо это удавалось.

Ее сестра Мета, на два года моложе, была прирожденной пианисткой, и ей это давалось легко. Но Лилия не показывала никакой зависти. Она просто настойчиво продолжала упражнения, свято веря в то, что упорный труд и настойчивость будут рано или поздно вознаграждены.

В частности, она снова и снова повторяла пьесы Шопена. У нее не получались пассажи, она не попадала в такт и замедляла темп в сложных местах, повторяя пассажи вновь и вновь. Она сводила с ума невольных слушателей, останавливаясь посреди фразы, которую она повторяла сотни раз, до бесконечности, и возвращаясь к началу.

Ее смерть была такой же ошибкой, как эта остановке на полуфразе, в ожидании. Но на этот раз не было шанса вернуться к началу.

Когда они были маленькими, они часто дрались, но были неразделимы. Став старше, они продолжали ссориться по пустякам, но это их еще более сближало.

За год до ее смерти она стал его доверенным лицом. Ему был нужен близкий человек, которому можно было рассказать о достижениях и проступках, пожаловаться на спокойную тиранию материнского самопожертвования. Эти тяжелые знаки ее разочарования начали уже серьезно ранить. Ему нужно было облегчить свое чувство вины, почувствовать себя не одиноким, убедить себя в своей правоте, в том, что мать была часто несправедлива.

После смерти Лилии (можно ли было предотвратить это? сохранить ее живой и счастливой в Луциковке, уберечь ее от этой случайной встречи со смертью?) никто не мог занять ее места, никто не мог облегчить его от растущей ноши осознания вины.

И уже никогда он не мог выносить звуков музыки Шопена.

Смерть тети Елизаветы не была сюрпризом. Она умерла — говорили, что от рака — насколько он мог помнить. Шоком было увидеть ее лежащей на столе, а не в своей кровати.

Раньше он никогда не видел ее в столовой. В головном уборе она выглядела такой мертвой — непривычно было видеть ее такой. Невозможно было вообще представить ее лежащей здесь.

В последние несколько месяцев тетя Елизавета почти не двигалась. Только резкий запах фимиама прямо перед ее носом мог оживить ее, чтобы мать могла заставить ее что-нибудь поесть. Как если бы она погружалась в себя все глубже и глубже, пока ничто не сможет вызвать ее оттуда и пока ее не назовут «покойница».

С Лилией все было по-другому. Никакого постепенного угасания и истощения. Просто неожиданно ее не стало.

Еще долгое время после того, как доктор сказал, что все кончено, Саша продолжал ждать, что она докажет его неправоту, сделает наконец-то еще один вздох, найдет наконец-то еще одну ноту.

Только когда он увидел ее лежащей на обеденном столе, как тетя Елизавета, он поверил, что все кончено. И больше ничего не будет.

Несколько месяцев спустя Мета забылась на минуту. Услышав шаги на лестнице, она весело окликнула: «Лилия! Лилия, это ты?»

Но это была не Лилия, это был Саша. И увидев его, она разрыдалась.

Он подбежал к ней и, тряся за плечи, резко закричал: «Когда ты посмотришь правде в глаза? Ее нельзя вернуть. Неважно, чему ты хочешь верить и как сильно ты хочешь этому верить, ты должна смотреть правде в глаза».

Он сам испугался своих слов и очнулся, услышав звук проходящих быков, повозок и собственного крика. Отчужденность достигла предела.

 

Глава четвертая: Между доказательством и верой

Станция Онгун, Манчжурия, около ста десяти километров от границы России.

Июль 30, 1900

— Его нужно казнить. Это вопрос дисциплины, — сказал Страхов, громко шлепая себя по щеке, чтобы убить комара. Он бездумно отмахнулся от назойливого насекомого. Громкий звук шлепка удивил, раздосадовал и смутил его. Он быстро оправился и принял невозмутимый вид, как если бы он намеренно подчеркнул шлепком свои слова.

Он и другие основные офицеры собрались под тентом у генерала Орлова в ожидании получить окончательные назначения и приказ начать боевые действия, которые для большинства из них были бы первым в их жизни сражением.

Почти десять тысяч китайских хорошо вооруженных солдат заняли позицию на плато перед станцией Онгун. Русские войска, включая две тысячи инфантерии, десять сотен кавалерии и команду железнодорожной охраны, были вытянуты за рядом песчаных барханов, ожидая приказа к атаке. Вместо того чтобы отдать этот приказ, Орлов занимался вещами гораздо менее важными — например, этой кражей, совершенной казаком-добровольцем пятидесяти четырех лет от роду по имени Стародубов.

— Капитан Страхов прав, генерал, — добавил полковник Купферман, вытирая пот с бровей.

Под тентом жара середины лета была просто удушающей. И не было места, чтобы сесть.

— Мы не можем терпеть грабителей в нашей среде, — продолжал Купферман. Его неуместная полнота явно усиливала физический дискомфорт.

— Таким доверять нельзя, -добавил Страхов. — Они не чистят обувь. Они не имеют представления, как отдать честь. И с такими мелкими нарушениями дисциплины мы должны смириться. У нас нет времени превратить этих оборванцев в надежных солдат. Но с преступлениями мы должны бороться быстро и жестко, иначе мы полностью отдадимся на милость этих головорезов.

— А вы, Александр Ксаверьевич? — спросил Орлов, обращаясь к Булатовичу. — Как бы вы поступили с вором?

Булатович прищурился и поправил фуражку и очки прежде, чем ответить.

— Я бы действовал осмотрительно, ваше превосходительство.

Он был ниже ростом, чем остальные офицеры, и сложен, как жокей. Но его красная фуражка, знак отличия элитного кавалерийского полка, из которого он прибыл, выделяла его из толпы, а эта манера прищуриваться, когда он высказывал свою точку зрения — Страхов расценивал ее, как выражение презрения.

— Осмотрительно? — спросил Орлов, откидываясь в кресле. Он единственный среди присутствующих сидел.

— Да, ваше превосходительство, — объяснил Булатович. — Если бы я присутствовал при том, как арестовали этого человека, я бы поговорил с ним с глазу на глаз, пригрозил строгим наказанием и позволил бы ему показать себя в бою.»

— Показать себя?— спросил Страхов. — Но он уже показал себя обычным вором.

— В самом деле, капитан Страхов, — ответил Булатович. — И мы имеем еще сотни воров в этих нерегулярных восках на нашу голову. И мы это знаем. Но мы не знаем, сколько мы имеем храбрых бойцов. Стародубов вполне может показать себя таким храбрым человеком.

— Но снисходительность? — настаивал Страхов, раздраженный необходимостью нарушать субординацию по такому простому и абсолютно ясному дисциплинарному вопросу. Дело было тривиальным, но он начал обсуждение и не мог потерять лицо перед новым командующим — генералом, не отстояв свою позицию. — Вы рекомендуете проявить снисходительность к вору во время войны?

— Я рекомендовал проявить не снисходительность, а осмотрительность. Пусть вина человека станет стимулом совершить героические подвиги. Пусть он попробует заслужить свободу.

— И вы бы отпустили на свободу явного преступника? — настаивал Страхов. — И имели бы такого человека рядом с собой, позади себя в бою?

— А вы бы скорее положились на человека, который ничего не получит, рискуя жизнью, на новобранца, прячущегося от пуль и отбывающего срок службы? Нет, дайте мне человека с чувством вины, с необходимостью оправдаться — из таких получаются герои.

— Но нам не нужны герои, нам нужна дисциплина, — настаивал Страхов.

— В военной академии или в гарнизоне под Оренбургом, — прервал его Орлов, — вы, капитан Страхов, действительно были бы правы. Нет необходимости в героизме на тренировочном плацу или в классной комнате. Но здесь в Манчжурии прав штаб-ротмистр Булатович. Один храбрец на поле боя может вдохновить на подвиг дюжины солдат, которые и не пытались бы в обычное время его совершить. С этой точки зрения наказание вызвало бы только недоверие и упадок духа. Запомните, офицеры, что люди знают и доверяют вам не больше, чем вы знаете и доверяете им. Они ожидают, как вы покажете себя в битве и в случаях, подобных этому.

— Конечно,— поддакнул Страхов, почти выведенный из себя отстаиванием своей точки зрения даже против командующего-генерала. — Что покажет им снисходительность в случае, подобном этому? Что будет с дисциплиной?

— Это вопрос осмотрительности, а не снисходительности, — повторил Булатович. — Человеку необходимо предъявить обвинение. Тем более, что его вина очевидна. Пусть он знает, что его считают виновным. Но наказание приостановлено, пока он не получит возможность заслужить свою жизнь.

— Он просто дезертирует, — возразил Страхов.

— Тогда его просто расстреляют, как дезертира, — заключил Булатович.

 

Во время совещания офицеров Булатович еще не встречался с вором — Алексеем Стародубовым. Они встретились в первый раз через несколько минут, когда Булатович пришел освободить его.

У Булатовича не было намерения защищать этого человека, не зная его. Не было ни великодушия, ни гуманизма. Его аргументы основывались на знании человеческой природы. Казалось просто лишним наказывать человека, который мог проявить себя полезным.

Для Булатовича стало привычным судить и контролировать людей в Эфиопии. Нанимая носильщиков для экспедиций в дикие места, он знал, что наверняка некоторые умрут, а некоторые будут служить, и что, если потерять контроль над ними, все их жизни будут в опасности. Он научился управлять людьми даже тоном своего голоса, выражением лица и жестом. Когда возможно, он влиял на них своим примером. И он всегда нанимал больше людей, чем необходимо, чтобы носильщики знали, что они не незаменимы, что другие с охотой возьмут на себя их поклажу и их более высокое вознаграждение. Лишние носильщики были также жизненно необходимы, когда болезни или лишения выводили людей из строя. Имея дело с такими ситуациями, он был полностью уверен, что справится с забайкальским казаком.

Большинство казаков находились на царской военной службе во многих поколениях, но в Забайкалье многие служили только во втором поколении — сыновья крепостных с серебряных рудников в Нерчинске. Стародубов был достаточно стар, чтобы сам мальчишкой быть крепостным на рудниках. При отмене крепостного права в 1861 году бывшие крепостные получили большие участки земли для общинного пользования.

Хотя казаки были обязаны служить двадцать лет, на самом деле они мало времени уделяли активной службе, а воинское обучение и тренировки проводили самостоятельно. Похоже, они больше времени уделяли охоте, совместным посиделкам и хозяйству, чем военной муштре.

Они были, прежде всего, поселенцы, и только во вторую очередь — солдаты. Если они удосуживались отдать честь, то делали это вальяжно и с ухмылкой. Но можно было предположить, что они были прекрасными наездниками, меткими стрелками и бесстрашными бойцами.

Булатович не ожидал, что этот человек будет подчиняться, как бывалый солдат офицеру или как крестьянин барину. Но он предполагал, что страх смерти сделает послушным самых независимых и задиристых переселенцев.

Он предполагал подчинить человека голосом и жестом, заставить его слушаться и понять, что в глазах военных он практически уже покойник. А потом удивить его, предоставив возможность оправдаться в битве. Но он увидел огромного мужика, спокойно сидящего, скрестив ноги, и не обращающего никакого внимания на цепи, который повел себя совсем не так, как ожидалось.

Моментально собравшись, Булатович придал лицу выражение, с которым он намеревался начать жесткую беседу. Но Стародубов снова удивил его широкой невинной улыбкой, как будто он рад встретить давно потерянного друга. Булатович непроизвольно почувствовал ответную симпатию. Что-то в этом человеке — длинные светлые волосы и борода, темная грубая кожа, голубые мягкие глаза — напомнили ему егеря Грицько, его друга детства в Луциковке.

Он попытался подавить эти чувства и вернуться к задуманному делу.

— Стародубов. То есть Старый Дуб. Я бы назвал тебя «Старая Дубина». Украл деньги у офицера.

— Нет, ваше благородие, это не я.

— Ты не признаешь вину?

— А зачем мне деньги?

— Ты отрицаешь, что украл? Что, нужно начать расследование и позвать свидетелей? Обещаю, будет только хуже для тебя.

— Но я никогда бы не украл деньги. Тот, кто это говорит, лжет. Я взял только кинжал. Старинный красивый кинжал с резной рукояткой из слоновой кости.

— Зачем ты это сделал? Как ты это можешь оправдать?

Мужик улыбнулся ему, будто он был искренне доволен, что Булатович задал такой вопрос.

— Я сам себя об этом спрашивал, выше благородие, — он откинулся и посмотрел в небо. — Когда я был молодым, я был очень сильным. Люди постоянно подбивали меня на драку. Они обижали и дразнили меня, и мне ничего не оставалось делать, как подраться или как-то напугать их, чтобы они отстали. Говорят, однажды я даже поднял коня. Наверное, пьяный был. Не помню. Может, поднял, может — нет.

И как-то раз я спросил себя: «Что я пытаюсь доказать?» Я устал разбивать головы и получить синяки. Почему я должен заботиться о том, что обо мне думают другие? Почему я должен быть самым сильным в округе?

Я научился уклоняться от бесполезных драк. Я больше не гулял, задрав нос. Я сдерживался. Когда они бежали за мной и пытались задеть, я просто садился и начинал вырезать палочку, держа в руках нож и палку. Мне нравилось вырезать моими большими грубыми руками. Я научился управляться своими мускулами, где надо — нажимая, где надо — отступая, и делать красивые вещи. Да, красивые. Я гордился, что сделал их своими руками.

Я стал старше. Родились два сына. Мы часто вместе ходили на выпас, высоко к озеру Байкал. Я держал марку перед ними, смеялся, хвастался своей силой, как молодой. И чувствовал себя хорошо, показывая себя перед сыновьями. И они показывали мне себя. Они боролись между собой и со мной. Потом я садился и вырезал по дереву при свете костра. Приятно было чувствовать усталость мускулов. Я чувствовал себя живым.

Моих сыновей больше нет. Обоих нет. Один умер от тифа. Другого забрали на службу за тысячи верст отсюда. Я больше никогда не увижу его, никогда в жизни.

Он машинально перекрестился:

— Он был боец, мой Паша. В день, когда умер его брат, мы боролись. Я втянул его в борьбу, отшлепав, как маленького. Мой сын не может сидеть и дуться. Он боролся, как черт. Я думал, что он меня убьет. Потом мы оба напились. А утром уже были в поле с конями, как всегда.

Когда я потерял последнего сына, когда Паша ушел, у меня пропало желание вырезать, и вообще желание что-то делать. Я просто сидел, а жена бранилась. Потом я спросил себя: «Что я хочу доказать?» И я ушел.

Тогда набирали в войска для Манчжурской кампании. И я записался.

— Но почему ты украл кинжал? — настаивал Булатович, смущенный бессвязным рассказом этого косматого гиганта с длинными светлыми волосами.

— Это не первый раз. Я уже крал раньше, много раз. Я люблю вещи с красивой резьбой. У меня уже нет охоты вырезать, но я люблю любоваться резьбой. Это было так просто. Мне везло, очень везло. Везенье бывает опасным, вы знаете. Оно делает человека беспечным. И я стал беспечным. Я не знаю, как мне оправдаться. Я просто старый дурак.

— Перестань ухмыляться, как идиот, — рявкнул Булатович.

Мужик продолжал улыбаться, но без ухмылки. Казалось, что ему стало легче, как будто он снял с себя ношу перед родственной душой.

Булатович не знал, как быть с этим человеком. Теперь ему хотелось бы вообще не связываться с этим делом. Он снял очки и протер стекла рубашкой. Потом улыбнулся снисходительно, надеясь, что Стародубов в своих цепях съежится от страха и спрячет глаза. Но мужик улыбнулся в ответ открытой невинной улыбкой.

— Балда, — сказал Булатович раздраженно. Но, уже уходя, обернулся к охране. — Снимите с него цепи. Это приказ генерала.

И велел Стародубову:

— Пойдешь со мной. Будешь под моей командой.

Происшествие со старым воришкой нарушило старательно сохраняемое спокойствие Булатовича. Он преднамеренно оказался в стороне от офицеров и солдат, проводя большую часть времени в одиноких скачках по окрестностям, проверяя карты, поставляемые железнодорожной компанией, делая в них дополнения и изменения после разглядывания местности в полевой бинокль и подзорную трубу, в попытках отвлечься от внутреннего беспокойства — о Соне, о крушении карьеры — и, главным образом, уставясь в одиночестве за горизонт.

Его непосредственные начальники, Купферман и Страхов, не могли понять, почему этот гвардейский офицер напросился в Манчжурию. Он не сделал ни одной попытки объяснить свое прибытие. И казалось, он делал это умышленно. Никто из них раньше не испытывал такого унизительного положения от пренебрежительного отношения со стороны подчиненного. Они отвечали на его отчуждение тем же, разговаривая с ним не больше, чем это требовало выполнение служебных обязанностей в его положении «второго помощника командира полка» без ясно определенных обязанностей и ответственности — в позиции, которая вполне его устраивала, пока они действительно не приступили к военным действиям.

Очевидно, китайское правительство и военный командир в Хайларе открыто поддержали выступления против иноземцев, и под их влиянием или по приказам из Пекина они собирались использовать все регулярные войска, находящиеся в их распоряжении, чтобы помешать русским контролировать почти законченную железную дорогу.

Все это могло обернуться фарсом — ничего нельзя было знать заранее о войске, которое никогда не видела до этого сражений, как оно поведет себя при первом выстреле. Русские были лучше обучены, хотя и не дисциплинированы, и более знакомы с оружием. Китайцы обладали численным перевесом в три раза. Русским нужна была сейчас победа, которая придала бы им уверенности, чтобы двигаться вглубь Манчжурии, к Хайлару и дальше, по длинным и рискованным путям и без представления о том, сколько еще вражеских войск их ожидают.

Старый воришка прервал его размышления.

— Скоро начнется сражение, ваше благородие? — спросил Стародубов, который сопровождал Булатовича в лагере, словно бездомный пес.

— Через час или раньше,— ответил Булатович, не повернув головы.

— Это ваш первый бой, ваше благородие?

— Нет.—

— А у меня первый, ваше благородие. И у старого дурака малость схватило живот.

— От голода?

— От страха, ваше благородие.

Булатович остановился и уставился на него:

— Может, ты лучше вернешься в кутузку?

— Нет, ваше благородие, нет. Я вам премного благодарен. — Они продолжили шагать. — Мне дадут коня? А саблю?

— Да.

— Я раньше никогда не носил саблю, даже не держал ее. Знаете, ваше благородие, я был в батальоне инфантерии. Я же просто бедный крестьянин. Я не мог себе позволить купить саблю.

— Я тебя экипирую.

— А вы когда-нибудь рубились саблей, ваше благородие?

— Конечно.

— Я имею в виду — против человека. Не для упражнений, а в бою. Рубились, ваше благородие?

Булатович помедлил и проворчал:

— Нет. Я стрелял из ружья и револьвера.

— Самое страшное — убить человека саблей, так близко. Думаю, что я больше всего боюсь, что со мной тогда будет. Эта кровь. Как барана резать. Вас когда нибудь ранили, ваше благородие?

— Нет.

— А где вы были в бою?

— В Африке.

— И много раз?

— Да. В перестрелках, я бы сказал.

— Много боев — и ни разу не ранен. Должно быть, вы везучий, ваше благородие. Надеюсь, это не сделало вас беспечным, — добавил он с нервным смешком.

Булатович не ответил.

— Мы будем на передовой?

И снова нет ответа.

— Будете командовать эскадроном, ваше благородие?

— Нет.

— Пехотой?

— Нет.

— Тогда что вы будете делать, ваше благородие?

— Я второй помощник командира полка.

— А что это значит, ваше благородие?

— Это значит, что у меня нет войск в подчинении. Никого, кроме тебя, дубины. Я буду следить за сражением с холма. Если будет необходимость, я смогу вызвать резерв.

— А-а, понимаю, ваше благородие.

— Что ты понимаешь? — Булатович глянул ему в глаза.

Они как раз проходили мимо лавки на станции Онгун. В лавке ели и беседовали люди. Все они разом уставились на маленького офицера в красной фуражке и белобородого огромного мужика, следовавшего за ним.

— Что ты понимаешь? — повторил Булатович.

— Ничего, ваше благородие, ничего, — Стародубов покорно пожал своими широкими плечами.

Они подошли к подножью песчаного бархана.

— Я не должен командовать войсками, — Булатович думал вслух. — Я не этому обучен. Я уверен, это ошибка — я должен срочно встретиться с командиром полка.

Его удивили собственные слова. Он начал шагать так быстро, что Стародубов с трудом поспевал за ним.

Полковник Купферман снова бросил взгляд на Булатовича. Самое время просить команду. За полчаса до сражения. За кого он принимает наши войска?

Купферман обычно обращался с подчиненными резко, подавляя любой проблеск личной гордости и независимости. Но он не знал, что делать с этим маленьким человеком с его гвардейской самоуверенностью.

Купферман был в затруднении уже с тех пор, как он увидел эту странную цыганскую палатку. У него самого была не палатка, а специальная повозка, его тарантас. За многие годы Купферман привык к определенному комфорту. Пуховая перина из дома была аккуратно уложена в повозке, он имел привилегии командира и пользовался ими. Он привез бы и свое любимое кресло, и даже жену, но для них не было места.

Казалось, что Булатович пользуется привилегиями командира полка, не имея должности и команды. Его цыганская палатка выделялась в ряду обычных походных палаток, которые гарнизонные офицеры из Казани и Оренбурга заставляли разбивать привычным способом в нерегулярных войсках. Избыточная яркость этой палатки больше подходила африканским зарослям или беспорядочным лагерям железнодорожной охраны, гражданским палаточным городкам обоза и китайским беженцам на окраинах лагеря.

— Хорошо, что вы от меня хотите? — нетерпеливо спросил Купферман Булатовича.

Всадники на конях бестолково и поспешно толкались, пытаясь найти свою часть. Оставалось мене получаса до отхода, а эти люди все еще не были сформированы и, казалось, не имели никакого представления, где им надлежало быть.

Юный офицер с улыбкой на лице проехал иноходью, без особой спешки.

— Эй, вы там! — закричал Купферман. Удивленный офицер притормозил коня. — Да, вы! Где ваши люди, почему вы не с ними? Я вас спрашиваю, поручик. Я жду ответа.

Совладав с конем, офицер вытянулся в седле и ловко отдал честь.

— Поручик Гроттен, ваше высокоблагородие. Мои люди уже на позиции, ваше высокоблагородие. Я присоединюсь к ним через минуту. Я командую отделением эскадрона Красностанова.

— Командовали, — буркнул Купферман, довольный послушанием молодого офицера. Он действительно не знал, что делать с Булатовичем. Он бы рад поменяться с ним местами, но сам не знал, что у него за должность и куда распространяются его полномочия — Булатович приехал из такого элитного полка, что сам генерал общался с ним с явным почтением. Было большим облегчением прикрикнуть на этого глупого молодого офицера и насладиться свою власть над ним.

— Но, ваше высокоблагородие… — запротестовал юный офицер.

— Не возражать мне. Я больше не потерплю неподчинения. Еще слово, и я пошлю вас на гауптвахту. Вот новый командир вашего отделения — штаб-ротмистр Булатович. Вы будете служить под его командой. Ведите его к своей команде, вы будете вторым, поручик.

После этого Купферман резко отдал честь и отвернулся прежде, чем его подчиненные успели отсалютовать.

— Я добросовестно старался, — нервно и возбужденно объяснял Гроттен Булатовичу и самому себе, пытаясь преодолеть шок от неожиданного крушения карьеры. — Как только я прибыл в Читу и получил команду, я делал все возможное, чтобы познакомиться с моими людьми — со всеми двадцатью. Я уверен, что хороший командир должен знать своих людей.

Булатович согласно кивнул, и они продолжили свой путь среди смешанных групп к месту назначения в эскадроне Красностанова.

— Это моя первая команда, — объяснил Гроттен, пытаясь сдержать гнев, быть логичным и вести себя в этой ситуации лучшим образом. — Я опросил каждого их моих людей лично до того, как мы выехали из Читы. Старый сержант предупредил меня, чтобы я не слишком углублялся со своими расспросами. «Здесь в Сибири,» — сказал он, — «не стоит много расспрашивать людей об их прошлом.» Конечно, многие из них — каторжники или сыновья каторжников, которые отбывали здесь наказание. Поэтому я расспрашивал, только чтобы удовлетворить свое чувство ответственности командира, а не свое личное любопытство.

— Похвально, — заметил Булатович.

Гроттен нервно улыбнулся, стараясь получить хоть какое-то одобрение.

— Вот мой отряд, то есть, я имею в виду — ваш отряд, наш отряд, прямо впереди, ваше высокоблагородие. — Они остановились в двадцати шагах. — Прежде чем я вас им представлю и мы пойдем в бой, я хотел бы кратко рассказать вам, что я знаю о некоторых из них.

— Пожалуйста, поручик, я ценю вашу помощь.

Гроттен старательно помогал новому командиру. Конечно, не повредит завоевать расположение этого недружелюбного, но явно влиятельного новичка.

— Здесь недостаточно крепких казаков, поэтому они взяли в команду всех, кого смогли. Все люди в этом отряде с Уды или Селенги, это реки возле озера Байкал и города Верхнеудинск, горные, таежные места. Они большей частью охотники и пастухи, четверо из пяти казаков, и пара из них, кажется, приучена хорошо ориентироваться в этой местности — вероятно, каторжники или бежавшие от закона по политическим или религиозным причинам.

Трое в первом ряду — это братья Забелины. Самый младший — Петр, с легким пушком на лице. Он пытается отрастить бороду с тех пор, как присоединился к нам три недели назад в Чите. Ему около семнадцати, говорят, он записался в неразберихе, под шумок. Тот, кто сейчас крестится — его брат Трофим. Ему не больше двадцати пяти. Похоже, он родился с нахмуренными бровями и сердитым лицом. Очень серьезный тип, не слезал с коня все последние несколько недель, я его еще ни разу не видел улыбающимся. Он говорит, что записался, чтобы бороться за святое дело. Этот с бородой — Логин, самый старший, ему около тридцати. Он среди них лидер, и на самом деле глава семьи, после того, как умер их отец. Он вступил в войска, чтобы защитить своих глупых братьев.

Если вы присмотритесь, как Трофим крестится, вы увидите, что он это делает двумя пальцами, а не тремя, как православные. Они староверы, — заключил Гроттен, гордый своей наблюдательностью и логичностью. — Два пальца символизируют человечность Христа — божественную двойственную природу. Тогда как в Европейской части России староверов преследовали и сурово наказывали, здесь в тайге кому-то из них удалось благополучно выжить. На реках Уда и Селенга есть общины староверов, которые открыто придерживаются своей еретической веры без оглядки на власти. Некоторые живут здесь уже много поколений и считаются одними из самых зажиточных в регионе.

Слева, этот загорелый с длинным худым лицом, что спокойно курит трубку с независимым видом, — это Буторин, казак-самоучка, знаток местной территории и обычаев. Ему под сорок. Судя по его внешности, в нем больше монгольской крови, а не русской. Скользкий тип. Никогда не отвечает на вопрос прямо, по крайней мере, мне. Спросите его о нем самом, и он расскажет анекдоты о бурятских племенах и прочтет лекцию о том, как пасти верблюдов.

Тот справа, который чистит коня, тоже казак — Шемелин, Яков Шемелин. Ему, думаю, лет двадцать пять. Прекрасный всадник и очень смышленый. Сам выучился читать, я слышал, только по подсказке. Большинство из этих людей вполне грамотны и довольствуются этим, но не Шемелин. Этот до всего дошел самостоятельно, и вряд ли вообще имел возможность ходить в школу. Постоянно задает вопросы. Он задал мне столько же вопросов, сколько я ему.

У него есть один пунктик — он не любит, когда его называют «Яков», хотя по бумагам это его имя. Он предпочитает имя «Иван». «Яков» — прекрасное старое библейское имя, но он считает, что оно звучит слишком по-еврейски. Я не знаю, что он имеет против евреев. Я не думаю, что он когда-нибудь раньше бывал далеко от своей деревни, а казаки обычно никогда не позволяли евреям селиться на своих землях. Хотя здесь, в Забайкалье, земли просторнее. Во всяком случае, нос у него прямой. Он очень крепкий. Его отец был казак. Не знаю, почему он думает, что кто-то может принять его за еврея, если его зовут Яков.

Этот парень рядом с ним, играющий медальоном на шее — это Аксенов, еще одни семнадцатилетний. Он женился за неделю до призыва. Повесил на шею медальон с портретом жены и молится на него, как на икону.

Еще двое образованных стоят сзади. Заметьте, у них кожа светлее, чем у остальных, и не такая грубая, какая становится у большинства местных к тридцати годам. Я бы сказал, им обоим лет по тридцать. Тот, что слева, чисто выбритый и в круглых очках — это Лапердин. Однажды он уронил свои очки, а я их поднял. Линзы тонкие и не очень сильные. Наверняка он прекрасно мог бы без них обойтись. Не так много людей вокруг так привередливы, что стали бы носить очки, если они им не слишком нужны. Он, должно быть, из тех, кому приходится много читать. И он разговаривает, как образованный человек, употребляем сложные слова, которые мало кто знает. Софронов — тот, что справа — тоже разговаривает подобным образом, но часто говорит таким тоном, словно поп проповедь читает.

Парень по имени Петр, казалось, не обращал никакого внимания на то, что говорил Гроттен. Петр нервно гарцевал на коне. Логин посмотрел Булатовичу прямо в глаза, без злобы, но холодным оценивающим взглядом. Булатович в ответ неловко ухмыльнулся. Он вспомнил, что это именно тот самый солдат, который в Чите вылетел из окна в драке. Он выглядел, как ни в чем не бывало. Софронов, казалось, бормотал про себя молитву. Солнце отражалось в тонких очках Лапердина, и было непонятно, куда он смотрит и о чем думает.

Орудийный выстрел с левого фланга прервал объяснения Гроттена. Отовсюду выкрикивались и повторялись команды. Двинулась кавалерия. И с громким криком «Ура!» началась атака.

Орлов сверился с часами: один час и пятьдесят минут. Кавалерия двинулась синхронно. Когда они выйдут на плато, это будет сигналом к выдвижению батальонов пехоты.

Он перекрестился. Его денщик и адъютанты быстро последовали его примеру.

Прошлой ночью он велел провести в войсках молебны. Он сделал все, чтобы приготовиться к этой битве. Теперь все в руках Бога.

Китайцы растянулись за песчаными холмами. Орлов вывел 4-й батальон на вершину холма на левом фланге с батареей в шесть орудий справа и 6-м батальоном впереди. Несколько отрядов охраняли железнодорожную станцию и хлебопекарни в лощине справа, а на дальнем правом фланге кавалерия быстро приближалась к конным отрядам на левом фланге китайцев.

Орлов был возбужден, пожалуй, чересчур сильно возбужден для начала кампании. Вместо того, чтобы подождать, когда все войска будут собраны и организованы, он пересек границу Манчжурии двумя пешими батальонами и одним отрядом железнодорожной охраны. Несколько эскадронов кавалерийского полка нагнали их несколько дней назад. Когда они в первый раз столкнулись с врагом здесь в Онгуне, Орлов сам настаивал на том, чтобы подождать, пока прибудут все эскадроны, и чтобы дать отдохнуть им и их коням. Но до сих пор его части были не полностью собраны: два батальона пехоты под командованием полковника Воробьева все еще формировалась в Абагатуе, а три отряда железнодорожной охраны под командованием капитана Смолянникова были посланы на северную дорогу к Хайлару через Старо-Цурухайтуй.

К началу сражения у русских было две тысячи пехоты и одна тысяча конных. Китайцев было около десяти тысяч, вооруженных маузерами и винчестерами, в закамуфлированных окопах в долине на расстоянии полумили.

В течение нескольких часов китайцы стреляли непрерывно. Но на этом расстоянии почти все пули попадали в песок перед русскими позициями, не нанося вреда.

В течение долгого ожидания русские солдаты развлекались, потешаясь над стрелковым мастерством китайцев, прогуливались, ели свежий хлеб и пили чай под защитой холмов или бессмысленно куражились, стоя под пулями на вершине холма, когда пули свистели над головой или ударялись в песок перед ними. Ходили слухи, что у китайцев скудный боезапас и что практика стрельбы по мишеням запрещена. Многие из солдат вообще в первый раз держали ружья. Кроме того, линия огня была слишком далеко даже для самого меткого стрелка — или русские так думали, будучи сами слишком неопытными, чтобы испытывать страх, и высокомерно игнорировали тот факт, что слухи могли быть неверными, что эти китайские солдаты могут уметь стрелять и что в любом случае шальная пуля может случайно ранить или убить. Только немногие были достаточно осторожны, чтобы рискнуть быть осмеянными за то, что прятались в укрытие или ложились от пуль на горячий песок.

Битва при Онгуне была серьезным испытанием, поэтому Орлов, снова перекрестясь, попытался подумать о словах, которыми он мог бы описать этот момент в своих воспоминаниях. В этой северной части Манчжурии было очень немного фанатиков-»боксеров». Большей частью здесь были монголы, говорящие на другом языке и имеющие другую культуру, отличную от китайских начальников. Так что лояльность этих людей центральному правительству была сомнительна. Их верность определялась тем, на чьей стороне была более сильная армия, или, точнее, их верой в того, на чьей стороне армия сильнее. Очевидно, сейчас они верили в силу китайцев. Битва должна была подтвердить или опровергнуть эту веру. Если русские, Боже упаси, проиграют битву, кампания окажется затяжной и мучительной. С другой стороны, если русские победят, война в регионе может быстро закончиться, и они смогут вернуться к своим обычным делам.

Кавалерия спустилась в долину. Орудия открыли огонь. Пехота начала беспорядочную энергичную атаку с песчаных холмов.

Битва началась.

При первых криках «Ура!» Стародубов вскочил на коня. Уже много лет он не ездил верхом, а ездил он всегда босиком, потому что обувь была роскошью. Он не имел представления, что делать со шпорами. Они казались слишком маленькими и слишком короткими. Он свободно свесил ноги и приникнул к шее коня, когда испуганное животное скакало в толчее.

Стародубов перекрестился бы, но обеими руками держался за спутанную гриву коня. Ноги и спина болели от постоянных толчков при скачке.

Слева от него столкнулись кони. Всадник потерял равновесие и упал, вскрикнув, под копыта. Стародубов отклонился, толкая коня и направляя его толчками ног, пока всадник с другой стороны пытался оттолкнуться от него и избежать столкновения.

В глазах жгло от пыли и жары. Он громко молился, не слыша самого себя. Стук копыт, крики, гром тяжелых орудий в отдалении.

Перед собой он увидел Булатовича — его яркая красная фуражка была различима даже в пыли тысячи лошадей. Булатович держался высоко, почти не касаясь седла.

 

Гроттен скакал впереди, гордясь скоростью скачки, гордясь своим умением маневрировать среди других всадников, гордясь собственной храбростью. Когда он достиг гребня холма в долине, он смог увидеть, как китайская кавалерия врассыпную галопом отступает без борьбы, китайская пехота поспешно бежит из окопов от наступающих русских всадников.

Свистели пули. Везде вокруг них были китайцы. Конь под Гроттеном споткнулся и выправился (что остановило его — камень или человек?)

В отдалении русская пехота бежала через долину, в возбуждении стреляя в шеренги врагов.

Гроттен пытался обернуться, остановиться, но был вынужден продолжать двигаться вперед, чтобы избежать столкновения, скача уже в гуще врага. Он чувствовал свою глупую беспомощность. Хотел бы он знать, где его отряд — отряд Булатовича. В возбуждении первой битвы Гроттен полностью забыл об этом человеке. Глупо. Как он теперь сможет их найти?

Постепенно он и те, кто были рядом, замедлились и начали маневры, чтобы избежать столкновения. Отряды были безнадежно перепутаны. Перевозбужденные офицеры добавляли смятения своими громкими командами. Всадники пытались развернуться и начать новую атаку на врага. Гроттен медленно двигался сквозь толпу, в тревоге пытаясь вспомнить, как выглядят его люди, и распознать их среди потных пыльных масок.

Неожиданно он заметил красную фуражку. Булатович. И вокруг него — почти все люди его отряда. Они уже развернулись и снова бросились на штурм врага. Гроттен последовал за ними.

 

Поле битвы разбилось на множество отдельных столкновений между маленькими отрядами, разделенными порослями кустарника, клубами пыли и дыма. Тут и там посреди этой мешанины на поле битвы были тихие островки, свободные от врагов.

Когда Булатович и его отряд оказались на таком островке, Стародубов остановился, соскочил с коня и встал, непроизвольно вздрагивая, все еще чувствуя замирающие движения коня и пытаясь разобраться в своих ощущениях. Он почувствовал, как пот градом течет по спине.

Буторин и остальные всадники из отряда разразились хохотом. Буторин смеялся громче всех, встав сзади и подставив пустую фляжку.

Вдруг они остановились и уставились на него. Он чувствовал мокрую спину. Посмотрел вниз — брюки были мокрые от крови. Через дыру в одежде он увидел свежую кровоточащую рану на бедре. Кое-как он взобрался на коня, поддерживаемый остальными.

Эта картина была прервана другой, возникшей из клуба пыли — огромный китаец в голубой рубахе размахивал черным флагом с красной каймой и вел за собой сотню бегущих, орущих и беспорядочно стреляющих китайцев. Каким-то образом этот гигант собрал и направил этот отряд прямо на командный пункт генерала.

Булатович поднял пистолет и тщательно прицелился. Другие замешкались, защищаясь от набегающих китайцев. Но Стародубов с одним кинжалом в руке бросился к гиганту, свесив с коня свои большие окровавленные ноги.

Не успел китайский гигант понять, как ему реагировать на этого сумасшедшего, как Стародубов трижды ударил его — в пах, в живот и в голову. Когда китаец упал, Стародубов схватил его флаг и гордо потряс. Потом подскочили Булатович, Гроттен и другие, поздравляя Стародубова, который скакал напропалую с флагом в руке и широкой улыбкой на лице.

К счастью для Стародубова и других из войска в Хайларе, слухи были верны — хорошо вооруженные китайцы не были обучены стрельбе. Они постоянно промахивались, даже с близкого расстояния.

— Почему ты это сделал? — спросил Булатович Стародубова, когда они разогнали врага. — Что ты хотел доказать? — Когда он задал этот вопрос, в его глазах читалось восхищение, умноженное толстыми линзами очков.

— Не знаю, ваше благородие. Просто хотел взять этот флаг. Видели, как он сверкает и полощется на ветру? Это очень красиво, ваше благородие.

— Эх ты, старый воришка, — рассмеялся Булатович.

И Стародубов улыбнулся — гордый признанием.

Он высоко держал голову и высоко поднял флаг под одобрительные возгласы войска и самого Булатовича.

 

Приветственный клич был заразительным. Гроттен и сам бы хотел совершить что-нибудь героическое, но, присоединившись к поздравлениям, он чувствовал не зависть, а радостное возбуждение. И кто заслужил эти приветствия, эти чувства? Кто показал им всем, на что они способны? Дерзкий, бесшабашный старик. Посмотрите на него — вражеский флаг в руке, правая нога твердо стоит на груди у поверженного гиганта — прямо герой народной песни.

Булатович, широко улыбаясь и смеясь, вскочил на коня, положил на плечо ружье, как это делают казаки, потряс над головой своей красной фуражкой и крикнул Стародубову:

— По коням, старый воришка! Надо закончить начатое.

— Но, ваше высокоблагородие, — возразил Гроттен, вспомнил свой безрассудный энтузиазм в первой битве. — Они протрубили сбор.

— Не имеет значения.

— Но, ваше высокоблагородие, — добросовестно настаивал он. — Скоро стемнеет, и неизвестно, сколько их могут прятаться по кустам, ожидая нас. Я не думаю о своей безопасности. Но мы не должны забывать о людях, ваше высокоблагородие.

Булатович поднял саблю.

— Возвращайтесь, если хотите. Я намерен преследовать врага.

Гроттен молча уставился на него, потрясенный беспечностью нового командира. Трофим перекрестился. Аксенов глянул на портрет жены, сжав свой драгоценный медальон. Но когда Булатович двинулся к западу в сопровождении Стародубова, с трудом держащегося в седле, все как один последовали за ним.

Когда Страхов увидел, что кавалерия гонит китайцев, он оставил Купфермана и ввел в бой резервный эскадрон, боясь, что скоро будет одержана победа и он упустить возможность продемонстрировать свои способности. На гребне холма за ним раздался выстрел. Слева от него, прикрытый кустарником, в пяти шагах в него целился китайский солдат. Еще один выстрел. Страхов застыл в седле, но его раненый конь вздыбился и повалился на снайпера. Два казака быстро выхватили сабли и буквально разрубили стрелка на куски, отрубив голову и руки. Залитого кровью жертвы Страхова вытошнило на виду у всех.

Его первой мыслью было, что он никогда больше не будет есть перед сражением. Вторая мысль была о том, что тряска от падения вызвала этот выброс пищи.

Он попытался вернуть самообладание, одолжил коня у одного из своих людей и приказал ему проверить каждый куст, каждый подозрительный пригорок — нет ли еще снайперов. Потом он заметил, что его штаны мокрые и дурно пахнут. Он не имел представления, когда это произошло и заметил ли это кто-нибудь еще. Собственное тело предало его. Он физически испытывал отвращение при виде крови. Четырнадцать лет службы. Его самая первая битва. И он не выносит вида крови. Вся карьера под ударом. Эта мысль вызвала дрожь в позвоночнике. Его мозг был готов к сражению, был готов играть роль бесстрашного героя. А тело бунтовало.

С трудом он пережил этот унизительный опыт. Попытался спрятать пятно на штанах. Держась на расстоянии от своих людей, он надеялся предотвратить их насмешки, отдавая резкие команды, приказывая им найти и обезвредить вражеских солдат. Когда протрубили общий сбор, он оставил своих людей в поле, ожидая наступления темноты, чтобы привести их к месту расположения.

Генерал Орлов не хотел спать в эту ночь. Это была его первая кампания, первое большое сражение. Он привык к бумажной работе и доброжелательному товариществу, командуя маленьким отдаленным гарнизоном и помогая своему другу, Мациевскому, командиру казачьих войск в Забайкалье, в административных делах на этой малонаселенной территории. Единственная битва, которую видел Орлов, была против турков двадцать три года назад. Тогда он был подчиненным, назначенным в резерв, слышал ружейную стрельбу и видел раненых, которых везли в тыл. Но никогда не видел врага вблизи.

Теперь он откинулся, сидя в своем брезентовом складном кресле, и балансировал на животе наполненным водкой бокалом, с довольной улыбкой уставясь на звезды. Начальник штаба, полковник Волжанинов, растянулся перед ним на песке с бутылкой в руке. Молодой Мациевский, сын генерала Мациевского, служащий вестовым у Орлова, спал, свернувшись калачиком в углу.

Орлов не мог совладать с чувством гордости за сегодняшний день. Его хорошо снаряженные и хорошо подготовленные войска наголову разбили врага. Если бы он не дал сигнал сбора, они бы преследовали врага до ночи. Он был горд их энтузиазмом и тем, что их даже надо было сдерживать. Он закрыл глаза и предался воспоминаниям.

Кто-то осторожно тронул его: «Ваше превосходительство…»

Орлов резко вскочил, пролив на колени содержимое бокала.

Это был Сидоров, один из штаб-адъютантов. А за Сидоровым, стоя навытяжку с глубокой раной на левом глазу, — казак, пошатывающийся от усталости.

— Садись, голубчик, садись, — приказал Орлов непроизвольно предлагая собственное кресло. -Гриша, пошли за Станкевичем или Вольфом. Если их нет в медицинской палатке, поищи Бодиско.

Молодой Мациевский, внезапно протрезвев, поднялся и подскочил.

Испуганный и измученный казак рухнул в кресло генерала.

Волжанинов налил ему рюмку водки и наполнил бокал Орлова.

Орлов спросил Сидорова:

— Что за дела? Где он был? Битва закончилась много часов назад, но у него свежая рана.

— Он говорит, что был с Булатовичем, ваше превосходительство, — ответил Сидоров.

— Булатович? — спросил Орлов. — Где он?

— В тридцати верстах отсюда, — ответил казак.

— И что он там делает? — спросил Орлов.

— Он преследует китайцев, весь наш отряд. Мы погнались за китайцами и все еще продолжаем их гнать.

— Вы не слышали сигнал сбора?! — спросил Орлов.

— Мы слышали, ваше превосходительство. И поручик Гроттен — это наш официальный командир — он говорил Булатовичу, что мы должны вернуться, говорил несколько раз. Но Булатович продолжает преследование.

Да, ваше превосходительство. Мы опьянели от возбуждения. Когда Балутович сказал: «Я намерен преследовать врага,» — мы не могли остановиться.

Трудно сказать, почему, ваше превосходительство. Вы видите, мы были почти обречены — во всяком случае, я так думал — и этот старый казак бросился голыми руками и схватил вражеский флаг. Я никогда не чувствовал подобного раньше, как воскресение из мертвых. Удача, какой я никогда раньше не видел, как будто ничего нас не может достать. Похоже на то, что говорят про «боксеров», что они все как заговоренные и думают, что ничего им не может повредить, а они могут сделать все. Мы так чувствовали. Я так чувствовал. Мы все вместе чувствовали что-то похожее.»

— Ты действительно в это веришь?

— Это было в теле, не в голове. В нас была такая сила, какой мы никогда не чувствовали раньше. Это вернулось к нам, как будто мы воскресли из мертвых, это было в наших мускулах, готовых что-то сделать. И Булатович показал нам — что делать. Он указал саблей на врага — она была как светящийся жезл, и этот свет был в нас. Только Гроттен отстал, Бог успокой его душу. Я не из тех, кто плохо думают о людях. — Он перекрестился, и Орлов непроизвольно сделал то же самое.

— Он погиб?

После торопливого глотка казак продолжал:

— Ранен, ваше превосходительство. Я видел, как он упал с конем. Но сейчас, наверное, убит. Наверное, они все убиты. Мы все последовали за Булатовичем, даже Гроттен не смог долго отставать, по приказу или без приказа — тяга была слишком сильна.

Вскоре стемнело. Мы двигались вдоль полотна. Лунный свет отражался на рельсах. Что-то магическое было во все этом, в нас, движущихся в темноте, и в невидимых врагах вокруг нас. Все, что мы видели — дорога и наши огромные тени от лунного света, скачущие рядом с нами.

Темнота была частью этого. И смерть, которую мы видели в тот день. Мы были выше страха, ваше превосходительство, если вы знаете, что я имею в виду. Все было возможно.

Снова и снова мы слышали крики, потом безумная погоня и скачка. Отряды китайцев видели нас, скачущих вдоль железной дороги в свете луны. Мы не могли их видеть, но они могли видеть нас, и они мчались от нас, как от самого дьявола.

Мы увидели огни лагерей, сотни огней, слева от нас. Это должен был быть их главный бивуак.

Булатович не медлил ни минуты. Он вынул саблю, и мы все последовали за ним прямо в центр бивуака.

Это было безумие, ваше превосходительство. Мы все, должно быть, сошли с ума. Там их было тысячи, а нас около двадцати. Должен признаться, ваше превосходительство, что я странно чувствовал себя в этой скачке к лагерным огням — как будто я был Богом или чем-то в этом роде, или как если бы меня вел Бог.

— Господи, прости меня за такие мысли, — быстро добавил он и перекрестился.

— Мы проскакали галопом, размахивая саблями направо и налево, срубая палатки и людей, что попадались на нашем пути.

— Сколько людей он потерял? — возбужденно прервал его Орлов.

— Ни одного, там — ни одного, ваше превосходительство. В нас никто не стрелял. У них был шок, ваше превосходительство. Они кричали и убегали. Может быть, они до сих пор бегут. А мы скакали прямо к другому краю бивуака, продолжали скакать.

— Куда вы направлялись?

— Мы держались дороги к следующей станции, ваше превосходительство.

— К следующей станции?

— Так точно, ваше превосходительство, станции Урдинги, верст тридцать отсюда. Тут и началась стрельба, когда Гроттен и еще один или двое наших были ранены. Мы остановились, чтобы напоить наших коней, на станции Урдинги, и отряд китайцев, в темноте было не различить, сколько их было, наверное, они преследовали нас от бивуака, они окружили нас там в здании вокзала и открыли огонь. Тогда Булатович и послал меня с донесением.

— Донесением? — спросил Орлов.

— Да, ваше превосходительство, вот с этим донесением.

Орлов быстро схватил и открыл пыльный кожаный пакет, вытащил клочок коричневой бумаги и громко прочел: «Окружен врагом. Нет боеприпасов. Лошади истощены.»

— О, Господи! — воскликнул Орлов. Потом повернулся к Волжанинову. — Иван Семенович, велите седлать все оставшиеся эскадроны кавалерийского полка. Пошлите их спасать Булатовича. Этот казак вас проводит. И присмотри, чтобы его перевязали. Без него мы потеряем Булатовича и остальных — если они еще живы. Как, ты сказал, твое имя?

— Шемелин, ваше превосходительство, — повторил казак. — Яков — то есть Иван — Шемелин.

По приказу полковника Купфермана в кавалерийском полку спиртное было запрещено. И Страхов строго придерживался этой политики. Трезвость была необходима для дисциплины. Но в эту ночь Страхов сам нуждался в спиртном.

На краю русского бивуака один из железнодорожной охраны, штабс-капитан Бодиско затеял вечеринку, все офицеры были приглашены. Бодиско лично захватил вражеский флаг, и его близкий друг доктор Вольф обеспечил закуску для празднования. Вольф был известен тем, что всегда путешествовал только с одной сменой одежды, чтобы оставить место в дорожном сундуке для шампанского.

Вечеринка затянулось надолго в ночи. Все, даже телеграфист Лецкий и гражданский инженер-строитель Жемчужников, принимали участие в бою. И каждый, кроме Страхова, имел и хотел рассказать свою историю.

Сам доктор Вульф подошел поздно.

— Мне надо было кое-что сделать, — извинился он.

— И каковы потери? — спросил Бодиско, передавая ему свою бутылку с шампанским.

— Около десяти убитых и восемнадцать раненых.

— Я же вам говорил, — сказал Бодиско, обращаясь к Страхову. — Эти китайцы паршиво стреляют. Они имели численное превосходство три или четыре к одному. И вот все, что они смогли сделать. — Бодиско громко рассмеялся, нервный смех человека, который избежал близкой опасности, и другие присоединились к нему.

Страхов тоже попытался рассмеяться, но его смех прозвучал глухо. Может, из-за шампанского, может, из-за желудка, но он не видел ничего смешного в гибели десяти русских.

Когда затих смех, Вольф добавил:

— Еще до ночи это число может удвоиться или даже утроиться.

— Что вы имеете в виду? — спросил Бодиско.

— Булатович. Этот гвардейский офицер из Петербурга, который так задается. Говорят, что он все еще где-то за линией фронта и с ним около двадцати солдат.

— Пытается сам выиграть войну? — рассмеялся Бодиско.

— Ну, даже если он этого хочет, он не слишком много потрудился,— заметил Вольф. — Генерал Орлов только что послал за ним полк.

— Какая глупость, — подумал Страхов. — Он уложит весь полк. Можно представить, каково будет скакать сквозь врагов посреди ночи.

*****

— Штаб-ротмистр Булатович, ваше превосходительство.

Орлов протер глаза. Светало. Он задремал или ему показалось. Он не был уверен, спит ли он или уже проснулся. Он сжал ручки кресла и подался вперед.

— Это на самом деле вы? — Он встал, двинулся вперед, сначала тронул, а потом обнял вернувшегося офицера даже еще теплее, чем в первый раз, когда встретил его десять дней назад. — Но так быстро…не больше двух часов прошло…

— Они встретили нас на дороге, в пяти верстах отсюда.

— Вы нас изрядно напугали, — засмеялся Орлов с облегчением. — Что за послание: «Окружен, без боеприпасов, пошлите помощь.» И вот вы тут — целы и невредимы.

— Но, ваше превосходительство, — ответил Булатович, улыбаясь уголками губ и стараясь не показать следов усталости, — я не просил помощи. Я просто рапортовал о ситуации. Все было под контролем.

— Послание звучало не так.

— Хорошо, в следующий раз я напишу: «'Окружен. Нет боеприпасов. Не о чем беспокоиться.»

 

История быстро облетела весь лагерь. Палатка Бодиско сотрясалась от хохота выпивших офицеров.

— За Булатовича! — предлагал Бодиско.

— За Булатовича! — отвечали в палатке.

— Никто не будет таким храбрым без причины, — думал Страхов. — Он выслуживается. Но тут что-то еще замешано. Он старается что-то доказать.

 

Глава пятая: Называя имена

Станция Онгун, Манчжурия

Июль 31, 1900

К тому времени, как Булатович лег спать, солнце уже взошло, и в палатке было душно. Он не мог заснуть. В ушах продолжали звучать крики того раненого солдата — как его имя? — парня с медальоном на шее, недавно женатого. Или это эхо в ушах после полуночной скачки через стан врага? Или, спрашивал он себя, этот парень все еще кричит?

К полудню в тесной закрытой палатке стало, как в печке. Булатовича трясло и крутило, как при самой тяжелой тропической лихорадке. Он был в поезде, мчался через заброшенные пустынные земли — в Эфиопии, нет, на востоке Урала, нет. Он не представлял, где он едет и зачем. Местность была незнакомая. Его поезд идет по неправильному пути, или он сел в неправильный поезд. Он хотел выйти, но не был уверен, надо ли выходить или он сможет рано или поздно добраться до цели.

Голоса вокруг обсуждали великого героя, русского офицера.

— Он мчался по степи быстрее любого местного гонца. И при этом верхом на верблюде.

— Не он ли вел эфиопского принца от Каффы через неизведанные земли?

— Я слышал, что он мог усмирить враждебных туземцев просто тоном своего голоса и силой своего взгляда.

— Он доверенный советник императора Менелика.

— Говорят, он знает амхарский язык, как родной, и понимает язык Оромо и много местных диалектов.

— Он ключевая фигура в русской миссии в Эфиопии.

— Русская миссия в Эфиопии? — засмеялся кто-то.

Булатович попытался вмешаться и объяснить им, что он и есть тот самый человек, о котором они говорят. Но казалось, что никто не замечает, что он здесь — как бы громко он ни кричал.

Закричав, он проснулся. Старый конюх Хриско склонился над ним, положив холодную тряпку ему на лоб. «Все будет хорошо, ваше благородие. В степи сейчас чертовски жарко.»

— Что происходит? — раздраженно спросил Булатович. Но снова заснул, не услышав ответ Хриско.

Он был один в пустыне. Он шел уже много дней. Он следовал вдоль полноводной реки.

Он знал, что у него будет шанс. Какую реку он пройдет вдоль до конца, в первый раз нанеся ее русло на карту?

Все реки, какие он видел, выглядели одинаково в своем верховье. Он выбрал эту. Его воодушевление росло по мере того, как к этой реке присоединялись притоки, и она быстро стала главной рекой. Он станет известным как великий исследователь, герой. Каждый школьник будет знать его имя.

Потом ее извилистое русло привело в пустынные земли. Больше не появлялось притоков. Река замедлилась. Там и тут лежали заводи стоячей воды.

Наконец, полностью истощенный, он упал возле маленького озера посреди пустыни. И он лежал там, упираясь головой в горячий песок. Какую реку он должен был выбрать? Какой путь вел к славе?

— Неужели нет справедливости? — закричал Булатович.

— В степи сейчас чертовски жарко, — услышал он и не понял, в который раз он это слышат — первый или второй. Может, весь этот сон уместился в промежуток времени, когда он слышал эту фразу. Он знал, что спит, и хотел проснуться, он должен был проснуться до того, как начнется этот навязчивый сон, сон слепоты. Его слезные железы воспалены, в глазах жгло. Он слепнул. Он уже не спал, но ничего не видел. И он проснулся в облегчении, что это был только сон. Рядом с ним на коленях стоял огромный мужик.

— Ты кто? — неуверенно спросил Булатович, потрогав себя, чтобы убедиться, что на этот раз он действительно проснулся.

— Алексей Стародубов, ваше благородие. В вашем распоряжении.

— Да…да…Кажется, я говорил во сне. Я уже могу идти. Все будет в порядке. Я хочу остаться один… Нет, постой. Я с тобой поговорю.

Он и сам удивился, что передумал. Нерешительность была не в его обычае. Он хотел бы снова лечь, оставшись один. Но в то же время было стыдно перед этим крестьянским гигантом снова поменять свое решение. Инстинктивно его заботило, что подумает о нем этот человек.

После сна оставался осадок мизантропии и разочарования. Разум подсказывал ему, что не имеет значения то, что о тебе думают люди, что рисковать своей жизнью и тратить жизненную энергию ради репутации и славы — это явное безрассудство. В действительности люди заботятся только о самих себе. Только случай, а не заслуги, только неподвластные контролю обстоятельства могут подвигнуть одного человека скорее, чем другого, называться «героем» или «великим человеком». И люди, которые говорят эти слова, на самом деле не знают и даже не пытаются узнать о тех, чью репутацию они создают или разрушают. Они просто пытаются создать свою собственную репутацию, как имиджмейкеры. Воины ли Оромо спорят, кто заслужил похвалу, убив слона, или репортеры разглагольствуют на страницах петербургских газет — нет никакой разницы. «Герои» — это просто объекты историй. Истории — вот что нужно людям, а не герои сами по себе. Людям нужны истории, чтобы они могли вообразить себя на месте их героев, чтобы они могли мечтать, восторгаться, подражать и состязаться. Они хотят верить в важность понятия «быть великим человеком», в важность славы. Они завидуют и хотят, чтобы им завидовали.

— Как вас люди называли, ваше благородие?

Булатович вздрогнул, почти споткнулся. Он шел пешком. Было около полудня. Огромный мужик с бородой шагал рядом с ним — Стародубов, да, этот воришка. Похоже, Булатович устал гораздо сильнее, чем предполагал. Битва, да.

— Что ты спросил?

— Как вас люди называли, ваше благородие? — повторил Стародубов.

— Мое полное имя — Александр Ксаверьевич Булатович. — Он не понимал, почему он отвечает и даже почему он идет с этим человеком через русский лагерь.

— А как по имени, ваше благородие? Как вас звали?

— В семье меня звали Саша, — ответил он автоматически.

— Да, но у вас много имен, ваше благородие. Я это увидел с первого раза. Скажите мне, вот у вас кольцо в левом уже. Но вы не цыган. Люди в Петербурге не носят колец в ухе. А почему вы носите? И почему только одно?

— В Эфиопии золотое кольцо в ухе — знак великого охотника. Они дали мне такое кольцо. Это был подарок, от которого я не мог отказаться.

— А на кого вы охотились?

— На слонов.

— Да, вот видите, вы — человек имён. «Великий охотник» — так вас называли в Африке. А как вас называли в Петербурге? Не офицеры — офицеры ничего не понимают в именах. Как вас простые солдаты называли?

— Они называли меня «Мазепа».

— Мазепа? Что это значит?

— Он был украинец.

— И вы с Украины. А что за человек был Мазепа?

— Это был украинский гетман, правитель Украины.

— А вы тоже гетман, правитель?

— Нет. Я полагаю, что они думали обо мне, что я могу управлять лошадьми и людьми, что я воин — как Мазепа.

— И что стало с этим Мазепой?

— Он восстал против царя Петра Великого и потерпел поражение в битве под Полтавой.

— А вы тоже бунтовщик?

— Нет, насколько я знаю, — ответил Булатович, зевая и потягиваясь.

— Да, Мазепа. Очень странное имя. Мне нужно запомнить это — Мазепа.

Булатович мягко рассмеялся. Он хотел бы, чтобы все было так просто — простое имя, которое вмещает прошлое и будущее.

Ему действительно нравился этот старый казак, и те, другие, которые скакали с ним прошлой ночью — и те три брата, и тот лихой наездник, которого он послал с поручением, и тот, с длинным плутоватым лицом, и тот, что был похож на попа, и даже тот, в очках. И этот молодой парень с медальоном, раненый, который кричал всю ночь, но уже перестал. Надо бы выучить их имена.

 

Между тем другие офицеры были завалены бумажной работой и подготовкой резолюций, которые неизбежно следуют за выигранным сражением. Волжанинов, глава штаба, занимался подготовкой огромного числа представлений к медалям и наградам — в том числе для Стародубова. Два штабных адъютанта — Сидоров и Кублицкий-Пиоттух — организовывали конвой, чтоб отправить девятнадцать раненых, заключенного и трофеи в Абагайтуй, к российской границе. Генерал Орлов и полковник Купферман навестили раненых, когда их перенесли в двухколесные тарантасы с впряженными быками.

— Надо что-то сделать для этого гвардейского офицера, — настаивал Купферман.

— Вы думаете — медаль? — предложил Орлов, дружески похлопав Купферману по спине. Он был настроен явно по-отечески. Победа хорошо настраивает.

— Ради Бога, нет! — воскликнул Купферман, и на его пухлых щеках выступили красные пятна раздражения.

— Последите за своим языком, ваше высокоблагородие, — ответил Орлов, удивленный, что так легко можно возбудить этого служаку.

Купферман прикусил верхнюю губу, однако продолжил:

— Выше превосходительство, я должен отметить, что этот гвардейский офицер безрассудно поскакал во вражеские войска после сигнала к отбою. Мы были вынуждены послать целый полк на его спасение, и ему чертовски повезло, что они вернулись целыми.

Он искатель славы, уверяю вас. Самонадеянный герой. Было ошибкой дать ему в подчинение отряд. Я должен был узнать его для начала получше. Он смутьян. Он опасен.

Посмотрите на этих раненых. Вот Гроттен, молодой офицер. Он был в отряде Булатовича. Ему отстрелили палец на ноге. Он уже не сможет ездить на лошади в этих войсках. Ему повезет, если он получит штабную работу.

А вот этот, с рукой на перевязи. Он был с Булатовичем. Получил пулю в мочевой пузырь. Доктора ничего не могут сделать.

Булатович — ненасытный искатель славы, я повторяю. Такое неповиновение не должно, не имеет право оставаться безнаказанным, когда оно привело вот к этому — храбрые русские воины бесполезно изувечены и убиты.

— Успокойтесь, полковник, — нетерпеливо приказал Орлов шепотом, его хорошее настроение быстро испарилось. — Люди вас слышат. Это храбрые и доблестные люди. Они пожертвовали свои ноги, глаза, руки за Бога и за царя. Я не позволю вам внести сомнения и терзания в их души замечаниями о том, что их страдания были «бесполезны». Мы одержали славную победу, и они внесли в нее свой вклад. Я надеюсь, что это будет утешением в их потерях.

Если вы готовы вынести обвинения, назвать имена, делайте это любыми способами, но позднее и приватно. Но я не потерплю такой публичной выходки.

Из того, что произошло, я понял, что Булатович — храбрый воин, вдохновитель для своих людей и целого отряда. Трудно определить значение этого ночного рейда, но вполне вероятно, что он вселил страх Божий во врага и, может быть, спас нам много жизней.

 

Пополудни, когда Орлов и другие офицеры стояли у холма, под звуки сигнальных труб и бой барабанов со всех сторон лагеря принесли носилки с одиннадцатью погибшими русскими солдатами. Сопровождаемые остальными войсками, носилки внесли на холм и положили вокруг глубокой, в человеческий рост, ямы. Священника не было, и Орлов сам сказал несколько прощальных слов. Хор из офицеров спел несколько гимнов.

Поскольку материала для гробов было недостаточно, Орлов решил, что тела должны лечь прямо на песке на дно ямы, а сверху покрыть их досками. Одно за другим, тела опустили в яму и вынули носилки, чтобы использовать их в будущих сражениях.

 

Орлов призвал к минуте молчания и посмотрел вниз на погибших. Они выглядели спящими в этой темной яме, в тени от палящего солнца пустыни. Но бледными. И тут и там — пятна крови. Через повязку вокруг разбитого черепа вытекали мозги.

Орлов почувствовал тошноту. Он не был готов к этому. Он быстро оглянулся вокруг, чтобы проверить реакцию других.

Купферман смотрел с отвращением, как будто кто-то предлагал ему протухшую пищу.

Страхов был неестественно бледен, но способен сохранять самообладание.

Булатович крепко закрыл глаза, должно быть, в молитве.

Некоторые молодые офицеры невольно отпрянули, когда мухи стали роиться на открытых мозгах.

Поручику Блуму стало плохо, он чуть не упал в яму.

Офицеры столпились, чтобы помочь ему.

Напряжение и торжественность момента были разрушены.

 

Большинство военнослужащих стояло в отдалении, достаточно близко, чтобы исполнить свой долг, но не настолько, чтобы видеть дно ямы.

Люди из отряда Булатовича стояли рядом с ним, у конца ямы. Стародубов стоял на коленях так низко, что его борода касалась песка. Он тихо молился о своих потерянных сыновьях. Шемелин нервно поправлял повязку над левой бровью. Он получил глубокую рану в сантиметре от глаза, когда пуля задела его на обратном пути от Урдинги с посланием. Только сейчас он осознал, как близко к смерти он был. Прошлой ночью он был движим нервным возбуждением. Теперь, когда все было кончено, его трясло от страха.

Трофим крестился снова и снова двумя пальцами и молча повторял «Отче наш», используя обращение староверов «Отец наш» вместо православного обращения «Господь наш», и несколько других молитв, которые он смог вспомнить — он него было желание стать священником, но не было памяти священника.

Буторин курил трубку и ухмылялся над смущением офицера, которому стало плохо.

Лапердин вынул платок, снял очки и спокойно протирал линзы.

Софронов подошел к Булатовичу и стал громко молиться: «Господь Иисус Христос, сыне Божий, помилуй нас.» Своей склоненной головой и всем видом он походил на священника.

Отец Софронова хотел, чтобы он стал священником, гордо водил его по воскресеньям в церковь и представлял его, как будущего священника. Отец думал о сане священника как о социальном статусе. Сын, с его интеллигентностью, тактом и манерами, рано или поздно должен был стать священником.

Но сын взбунтовался, не против религии, но против православной Церкви, с ее пышностью и статусом. Его мать принимала паломников, толпы паломников бродили по России от одного святого места к другому. Она давала им еду, кров и подаяния. Паломники постоянно сидели у них на кухни — усталые, голодные, в лохмотьях. Маленький мальчик был зачарован их рассказами о далеких местах и подвигах веры.

Когда он стал старше, его отношения приняли разумную форму. В Казанской Академии Богословия он изучил историю Церкви и с отвращением узнал, что со времен Петра Великого в России не было Патриарха. С этого времени Церковь была под контролем государственного «Священного Синода». Церковь была всего лишь бюрократическим департаментом, приложением к правительству, средством контроля над народом. Он презирал иерархию и бюрократию Церкви — людей, жиреющих на людской вере. Он защищал мистицизм и медитацию как форму личной религии, которая не требует бюрократии. И он уважал скромных святых людей, особенно паломников.

Провалиться на экзаменах в академии богословия было формой бунта против господствующей Церкви. Но вопреки самому себе, ему было стыдно провалить экзамены. Однажды он покинул школу, одевшись в крестьянскую одежду, и под чужим именем отправился в Сибирь как паломник. Для дисциплины он постоянно повторял молитву к Иисусу: «Господь наш Иисус Христос, сыне Божий, помилуй мя». Он повторял ее постоянно, день и ночь, вслух и молча, пока, как казалось, сам ритм его дыхания не стал говорить молитву за него.

Через два месяца ему стало невмоготу вести жизнь странника. Не столько из-за голода, усталости или физической боли, которой он наказывал сам себя сверх возможности вытерпеть, сколько из-за неприятия и пренебрежения, с которыми он часто встречался, прося милостыню. Он чувствовал себя не святым паломником, достойным уважения, а мелким бродяжкой, лентяем и жуликом, работоспособным, но слишком ленивым, чтобы заработать себе на хлеб.

Стыдясь вернуться домой, он десять лет перебивался на разных черных работах, десять лет унижений. Наконец, когда разразилась война, он записался в армию. Для него это была возможность начать жить заново, и он намеревался сделать все, что мог.

Он сохранил уважение к простой мистической вере нищенствующих странников. Но он также осознал, что он не создан для такой жизни. Пройдя через лишения, он почувствовал вкус к изящным вещам и комфортабельной жизни, которая была ему дарована в детстве. Сейчас он остро осознавал и уважал социальный статус и оценил те физические преимущества, которые приходят с его повышением. Он сразу же понял, что Булатович был экстраординарной личностью и почувствовал, что можно многое получить от близости к нему. Когда он молился здесь, на краю могилы, он думал не столько о Боге, сколько о Булатовиче, надеясь, что тот заметит и запомнит его.

Пётр не заметил приступа слабости офицера. Он рыдал и не мог отвести глаз от Аксёнова, неподвижно лежащего внизу среди других тел. Они мало разговаривали друг с другом. Казалось естественным, что они с Аксёновым должны бы стать друзьями. Им обоим было всего семнадцать. Но стать друзьями — это серьёзное дело, не для многих глаз. Его брат Логин часто говорил ему: «Выбирай друзей тщательно. Так ты управляешь своей судьбой.» Поэтому Пётр удержался. Теперь Аксёнов был мёртв, и стоя у открытой могилы, Пётр говорил ему в уме всё то, что он мог бы сказать и сказал, если бы был свободнее и проще.

В смерти Аксёнова не было ничего героического. Было темно, они поили коней на станции Урдинги, когда началась стрельба со всех сторон. Пулей у Гроттена отстрелило палец.

Они бросились ничком на землю, освещаемые в темноте светом вспышек выстрелов из китайских ружей. Боеприпасы кончились, и они лежали, гадая, сколько это может продолжаться и когда китайцы догадаются об этом и двинутся на них.

Тут в Аксёнова, стоящего на коленях у стены, попала пуля — в мочевой пузырь. Он страшно закричал, и стрельба прекратилась.

Он продолжал кричать. Булатович поднял его, уложил поперек спины коня и приказал всем двигаться.

Аксёнов дико кричал всю дорогу назад. Они не встретили никакого сопротивления китайцев.

Теперь Пётр догадался — Булатович сразу же понял, что сумасшедшие крики умирающего в ночи удержат суеверных врагов в укрытии.

 

Похоронная команда начала накрывать лежащие в могиле тела досками, некоторые доски оказались слишком длинными. Орлов тихо выругался. Кто-то забыл позаботиться, чтобы они были нужной длины. Это был ужасный момент. Пилы под рукой не было. Без покрывающих досок пришлось бы бросать землю прямо на лица мертвых солдат — такого кощунства Орлов просто не мог вытерпеть.

Он взглянул на начальника штаба Волжанинова. Волжанинов взглянул на штабного адъютанта Сидорова. Сидоров пристально смотрел на свои ноги.

Раздалось покашливание, и еще раз. Ноги, нервно ёрзая, начали зарываться в песок.

Тогда один из солдат Булатовича, спокойный человек с твердым лицом, вытащил нож, прыгнул в яму и быстро отрубил концы досок. В руках этого человека нож был быстрее топора. Орлов смотрел с благоговейным восхищением на эту работу, с облегчением поняв, что ситуация так проста. Он отметил про себя, что этого человека нужно продвинуть в ефрейторы. Позднее он выяснил, что это был Логин Забелин из отряда Булатовича.

Когда Логин закончил свою работу и выбрался наверх к живым, генерал бросил в могилу первые три пригоршни земли. Другие офицеры последовали его примеру. Остальную работу завершила похоронная команда.

Позднее Орлов приказал целому батальону похоронить убитых китайцев и лошадей. На ужасающей жаре запах гниющего мяса становился непереносимым.

 

Когда они опускали тела в яму, из рубашки Аксёнова показался наружу медальон. Цепочка разорвалась, и портрет новобрачной показался на его груди.

Пётр хотел прыгнуть вниз и спрятать медальон обратно, но медлил, чтобы не нарушать процедуру.

Обрубая доски, Логин, который, видимо, почувствовал особое отношение брата к Аксёнову, быстро и незаметно положил медальон в карман. Позже он отдал его Петру со словами: «Помни. Война — не игра. На его месте мог бы лежать ты.»

Но глядя на медальон, Пётр мог думать только о прекрасной юной девушке, чье лицо он видел. Как её имя?

 

Булатович оставался у могилы, когда похоронная команда и все остальные ушли. Он сел рядом на камень, набрал пригоршню песка и пересыпал его из одной руки в другую, как в песочных часах. Снова и снова его глаза скользили вдоль железнодорожных путей на восток в направлении Урдинги и Хайлара. Ему было трудно поверить, что он действовал так быстро, и еще труднее — что его новый отряд слепо последовал за ним в опасность после сигнала к отбою. Безумие — он не мог найти разумные объяснения ни для своего победоносного поведения, ни для неожиданной преданности, которые люди ему показали. И удача — разум говорил, что они должны были все погибнуть, все до одного.

Потом он остановил бег мыслей и позволил образам свободно пронестись в голове. Он снова почувствовал, хотя и слабее, все то же радостное возбуждение, и ему захотелось испытывать его еще и еще, почти как наркотик. Даже без почестей и славы, что бы ни было там, в конце, будет ли его имя известным или он будет похоронен здесь в полном забвении, он нуждался в риске и опасности, в этом чувстве быть живым — всепобеждающее знание того, что он ничего не боится, что он смеет и способен сделать всё, что независимо от того, знает об этом кто-нибудь или нет, он — «герой».

Снова его глаза скользнули вдоль путей, вперед и назад, назад — через все повороты удачи и судьбы, через все мгновения юношеской нерешительности и неожиданных приливов уверенности в себе, которые сделали его тем человеком, которым он стал, назад — в Петербург и к Соне.

 

Глава шестая: Первые уроки любви

Булатович запомнил Петербург как сонмище серых каменных зданий, бросающих длинные серые тени на серый снег.

Снег был былым, ослепительно белым, когда падал. Он быстро становился серым под колесами экипажей и ногами людей, одетых в коричневые, черные и серые одежды, спешащих поскорее спрятаться от холода.

Снег лежал с ноября по май. Нева замерзала, становясь серой дорогой для экипажей, саней и пешеходов.

Солнце низко висело над горизонтом. На целый месяц, и даже больше, его лучи не достигали многих узких улочек и маленьких аллей. Даже открытые парки вблизи скоплений серых дворцов вдоль набережных Невы получали только несколько часов солнечного света в те редкие солнечные дни, когда светило вообще появлялось.

Обычно, если не шел снег, день был темным, серым и облачным, а со стороны Финского залива дул холодный сильный ветер.

Осенью шли дожди. Весной шли дожди.

Летом было даже хуже, когда целый месяц или около того ночи не было вообще, когда в полночь были сумерки, когда эти серые здания и серии улицы становились невыносимо жаркими. Как только начиналась жара, в переполненных доходных домах рабочих районов начинались вспышки холеры, грозящие переброситься на город. Нередко летом умирало несколько сотен людей.

Осенью, зимой и весной люди умирали от пневмонии и болезней легких всех видов, а также от тифа. В любое время года это был нездоровый город. Воду для питья надо было кипятить.

Раньше в Луциковке в холодные зимние дни центром дома был самовар. Чай был теплым и ароматным, но он был еще и частью семейных традиций. Когда ты приходил домой озябшим и усталым после игры в снежки, тот душевный подъем и силы, которые давал чай, были почти божественными.

Здесь в Петербурге самовар не приносил радости, или ему так казалось. Здесь он был просто ручным устройством для кипячения грязной воды, а листья чая были просто способом отбить вкус этой воды.

Чего еще вы можете ожидать от города, построенного на болоте? Пётр Великий построил эту столицу своих ночных кошмаров в восемнадцатом столетии, когда он завоевал эти земли у шведов. Пётр верил в Европу, в европейскую технологию и европейскую культуру, и он насильно внедрял эту веру в русских людей, не считая ни денег, ни жизней. Несмотря на сопротивление русского народа, несмотря на сопротивление самой природы, он готов был изменить «реальность», чтобы она соответствовала его мечтам. Он заставит Россию смотреть на Запад через это свое окно, и не смотреть на Восток на свои корни. Он сделает русских европейской нацией, несмотря на все преграды. В любом проекте преграды, казалось, только усиливали, а не притупляли его интерес.

Громоздкие серые структуры бюрократии высоко вздымались на сваях вдоль болотистой Невы. Люди селились здесь, потому что у них не было другого выбора, потому что им нужна была хоть какая-нибудь работа или потому что они мечтали о лучшей жизни, чем та, которую их предки вели в своих маленьких крестьянских деревнях. И, несмотря на наводнения и болезни, они оставались, и число их росло.

Летом царь, придворные и все, кто мог это себе позволить, покидали город и селились в пригородных поместьях. Царь обычно на лето переезжал в Царское Село или Петергоф, в двадцати-тридцати верстах от города.

Другие, подобно семье Сони, уезжали в поместья на Балтийском побережье. Семья Булатовича возвращалась в Луциковку на Украину.

Его мать унаследовала поместье от тетки. Но если тётя Елизавета всегда считалась богатой женщиной, то у Женни, казалось, денег всегда вообще не было. Однажды летом, когда она сдала в аренду поместье за хорошую цену, они отправились в поездку в Германию, Францию и Швейцарию. В тот раз она навестила могилу своего отца. Но в остальные годы она жаловалась на урожай, цены, погоду и на то, как ее жильцы и управляющий обманывают ее. Она жаловалась, что у нее ничего не осталось, особенно после того, как в результате торгового договора с Германией снизились цены на зерно. Кроме того, она получала пенсию как вдова генерала с дополнительными суммами за каждую заслуженную им награду. Но она всегда говорила о том, как дорого все в Петербурге. Если у нее и были деньги (а Саша всегда думал, что они были), то мать хранила их крепко.

Он чувствовал себя бедняком и деревенщиной в престижной школе, куда она его послала. В Александровском лицее все были из знатных дворянских фамилий. Этот лицей окончил поэт Пушкин, здесь учились многие важные правительственные чиновники и дипломаты.

С одной стороны, мать заботилась о его социальном статусе. Она постоянно напоминала ему, что он не должен фамильярничать с конюхами, слугами и их детьми, как он всегда делал в Луциковке. Она восторженно рассказывала об обедах, куда она ходила с княгиней такой-то и такой-то и полковником таким-то и таким-то. Она постоянно говорила ему, что успех в этом мире зависит от того, кого ты знаешь, а не от того, что ты знаешь. Но, с другой стороны, она крепко держалась за свои деньги, давая ему только копейки на мелкие расходы.

Чтобы не чувствовать конфуза, Саша избегал однокашников с их подчас дорогостоящим времяпровождением. Он всегда был один.

Его самые острые воспоминания о школьных днях относились к подготовительным классам, сразу после приезда в Петербург и после смерти от тифа старшей сестры Лилии. Его горе длилось месяцами. Он тихо ушел в себя, но каким-то образом оказался втянут в схватку с учителем Леммом, сторонником жесткой немецкой дисциплины. Эта борьба была облегчением, отвлечением. Он оказывал открытое неповиновение Лемму снова и снова, и Лемм, в отличие от Бога, примерно наказывал его, бил и запирал в маленьком, темном, похожем на гроб клозете. Он страдал, но у этого страдания был источник, справедливость или несправедливость, которую можно было возложить на этого человека, Лемма. Лемм заведомо ожидал бунта и неповиновения и часто наказывал Сашу без повода. Саша забыл несправедливость Бога и срывал свой гнев на этом Его смертном дубликате.

Тот год одинокого бунта в странной школе в странном городе еще больше, чем отсутствие денег, сделало его одиночкой. Другие студенты называли его «украинский мальчик». В нем не было ни капли украинской крови, только смесь польской, русской, французской и грузинской. Но он вел себя, как чужак, и скоро все стали его считать чужаком.

Он учил языки — французский, немецкий, английский, историю, географию и закон, в то время, как его мать наводила мосты, чтобы он начал свою карьеру в правительстве. Не имея денег, он был должен рассчитывать только на себя. Она хотела, чтобы он занял приличную должность в довольно престижном департаменте, с постоянным гарантированным доходом и возможностями роста.

После выпуска в 1891 году он получил чин «титулярный советник», низший гражданский чин в царской России, начальная ступенька даже для дворян на лестнице правительственной бюрократии. Ему предложили должность в Департаменте образования и благотворительности императрицы Марии.

Где бы он оказался сейчас, если бы последовал по пути наименьшего сопротивления? В случае невероятного успеха он мог бы стать главой этого департамента. Возможно, он женился бы на Соне или на подобной ей девушке, у них бы был большой дом и дюжина детей. Возможно, он ездил бы по городу в экипаже с мотором, курил заграничные сигары. А по вечерам он бы читал романы и книги о путешествиях, воображая себя в дальних странах.

Но вместо этого он настаивал на вступлении в армию, и только в единственный полк — Его Величества Лейб-Гвардии Гусарский Полк.

В русской армии действительный статус офицера часто больше зависел от полка, а не от чина. В частности, две дюжины гвардейских полков, расквартированных вблизи царского дворца в Петербурге и рядом с Царским Селом и Петергофом, были чем-то вроде элитных клубов, в которые могли войти только представители знати и только по рекомендации влиятельных друзей и родственников. Булатович, выпускник лицея, никогда не посещавший военную академию, был принят в один из этих сверхэлитных полков, и спустя годы обучения был произведен в низший чин — в корнеты. Затем с довольно быстрым успехом он был возведен в чин поручика и штаб-ротмистра.

Его решение стать военным было потрясением не только для матери, но и для него самого.

— Ты в своем уме? — воскликнула она, когда он впервые упомянул об этой возможности. — Ты понимаешь, какие это расходы? Одна только форма чего стоит — кивер, экипировка, золотые эполеты. Это все не в счет. Они все баснословно богаты. Ты не сможешь состязаться с другими офицерами. Тебе придется жить не по средствам, завести дорогие привычки, азартные игры, пьянство — все пороки праздных богачей. И кто будет за все это платить? Кто тебя спасет, когда ты с головой погрязнешь в долгах? Не рассчитывай на меня. Мы не богаты, ты это знаешь. Чем быстрее ты примешь свой жребий, тем лучше будет для тебя.

— Я сказал тебе, что я собираюсь поступить в полк. И это все, что нужно, — он прищурился, чтобы подчеркнуть свои слова. Но в то же самое время он сам был удивлен, что говорит с такой уверенностью. Пару минут назад поступление в полк было только одной из возможностей, которые он мысленно перебирал. Но теперь он принял позу героя из пьесы, как он делал в своих упрямых битвах с Леммом в подготовительной школе.

— А кем ты себя воображаешь, мальчишка, чтобы говорить так с твоей матерью?

— Мне двадцать один год. И я могу делать со своей жизнью то, что я хочу. И буду.

— Ну конечно. Ты думаешь, что ты можешь просто решить, что ты хочешь быть офицером в таком элитном полку, и это все, что для этого надо? Тысячи молодых людей жаждут этого, молодых людей, которые готовили себя к этой возможности с раннего детства. И ты прямо вот сейчас решил, что собираешься перепрыгнуть через них?

— Я всегда хотел быть солдатом. Как отец. — Он снова был удивлен, услышав собственные слова. Но он был горд: они помогли укрепить его решение.

Мать тяжело вздохнула в разочаровании, с глазами, полными тоски, и дрожащими губами:

— Я никогда не думала, что вырастила такого грубого и неблагодарного сына.

Саша улыбнулся. Мать разыграла свою козырную карту — роль мученицы — но она играла ее слишком часто и малоубедительно. Он выиграл. Он действительно мог бы вступить в полк, если бы захотел. И настояв на своем, как мог он изменить свое решение, как капризный ребенок? Теперь он должен быть мужчиной — твердым, непреклонным хозяином своих слов.

Признав поражение, Женни горько произнесла:

— Ну иди. Поступай в свой полк. У нас есть родственники. Может, я смогу похлопотать, и тебя примут. Может, просто показать тебе, как ты глуп, что поступил туда. И еще с твоими больными глазами. Для таких вещей могут сделать исключение. Но поступить — это самое простое. Сложно остаться. Как ты думаешь состязаться с выпускниками военных школ? Ты ведь даже честь не можешь отдать правильно. Тебя смогут взять только как штатского, с вольноопределяющимися. Ты будешь должен выучить все основы военного дела с ними и показать себя, пока они не решат произвести тебя в офицеры.

— Сделай это, — твердо сказал Саша. Преграды, казалось, делали цель только более стоящим достижением. — Сделай так, чтобы меня взяли. Я сделаю остальное.

Его решительность явно произвела на мать впечатление. Раньше он никогда не мог так противостоять ей. И он был горд тем, что произвел на нее впечатление.

Вспоминая об этом, Булатович не мог не задавать себе вопрос — что было бы в его жизни, если бы мать не возражала так сильно против его тщетных мыслей о возможности военной карьеры, если бы не зашел об этом разговор. Как хрупка ткань наших жизней, как произвольны все наши «хочу» и «надо», как много зависит от напора и протекции других — особенно когда мы неожиданно решаем встать в позу и определить свою собственную судьбу.

Было естественно, что Булатович с его телосложением жокея и способностями наездника, которые он развил еще мальчишкой на Украине, поступил в гусарский полк. По определению гусарский полк состоит из самых лучших легких кавалеристов на самых лучших легких конях, которые обучены работать в тесной команде, поскольку только тесно скоординированная команда, маневрирующая на одной скорости и с одинаковым умением, может обеспечить кавалерийскому полку максимальную ударную силу на поле битвы.

Во всей России было только два легких кавалерийских полка, обученных и поддерживающих высокий уровень мастерства, которые заслуживали названия «гусары». Один из них — Гродненский Лейб-гвардии Гусарский полк, связанный с родной губернией отца Булатовича, вблизи Польши. Но вместо этого он выбрал Его Величества Лейб-гвардии Гусарский полк.

Его отец был генерал-майором, но помогли ему вступить в этот полк родственники со стороны матери. У отца Женни, полковника от инженерии, погибшего на Кавказе, был брат Лев, который тоже погиб на Кавказе в других военных действиях. В перестрелке с горскими разбойниками он потерял левую руку и продолжал сражаться правой рукой, пока не был убит. Он служил в этом самом гусарском полку, и его портрет висел в зале приемов полка. Булатович считал его великим героем, вдохновляющим примером. Если бы Стародубов спросил: «А что вы хотите доказать?», то Булатович не нашел бы ответа. Что было сутью такого «героизма»? Почему он это делал? Почему он продолжал делать бы то же самое, если бы выпал шанс?

Мальчик с Украины был поражен всем этим великолепием и тем, что он стал его частью. Он всегда думал о себе как об изгое в некотором смысле. Его хорошая выучка верховой езде была актом бунтарства. Гораздо охотнее и чаще, чем пребывание с матерью с бесконечными домашними хлопотами, он скакал верхом или охотился в компании со старым егерем Хриско и конюхом Михайло. Когда мать укоряла его за самовольные вылазки, он еще сильнее чувствовал потребность ускользнуть — в леса, поля, бросая себя и коня к пределам своих возможностей, испытывая свою выносливость и свое мастерство наездника.

Эти испытания своих возможностей, которые были сущим наказанием для матери, и послужили ему в завоевании престижа и чести, в соответствии с традициями и мерой ответственности, связанными с императорским троном, не только потому, что он теперь был гусаром, но и потому, что он принадлежал к одному из двух дюжин императорских гусарских полков.

Новобранцы в эти полки отбирались из частей регулярной армии по всей империи, и они гордились своим элитным положением. Офицеры обучали их изо дня в день, повышая их мастерство и единообразие в сложных маневрах, требующих высокой дисциплины.

В мирное время официальными обязанностями гусарских полков, расквартированных вблизи Петербурга, было участие в государственных парадах и охрана различных царских дворцов. Смена караула у Зимнего Дворца в Петербурге была одной из достопримечательностей любого туристского маршрута.

Традиционный церемониальный аспект службы был частью военно-церковных атрибутов императорской семьи, которая правила «Божьей властью», не ограниченная законом. Царь почитался в «святом» страхе и благоговении многими — как знатью, так и крестьянами. Фундаментальные законы империи определяли его как представителя Бога на Земле. Преданность царю была частью религиозной веры. Императору всея Руси принадлежала вся высшая самодержавная власть. Повиновение этой власти, не только из страха, но и по совести, требовалось самим Богом.

Гусарский парад был также напоминанием о могуществе, славе и величии Российской Империи и ее царя. Эта аура величия и божественной неуязвимости была важным фактором сохранения целостности той совокупности людей, которая называлась «Российская Империя», после столетий завоеваний в Европе и Азии.

Такое напоминание было особенно необходимо в Петербурге, где было слишком много неквалифицированных рабочих и безродных, покинувших свои деревни крестьян, слишком много студентов и иностранцев с радикальными взглядами, стремящихся возбудить волнения. Когда на улицах собирались толпы, как в год поступления в полк Булатовича, когда неурожай привел к росту цен на продукты и голоду, гусары использовались как эффективное средство «демонстрации силы».

Казармы Его Величества Лейб-Гусарского Полка были расположены в Царском селе, городе в тридцати верстах от Петербурга, где в двух императорских дворцах размещалась летняя резиденция царя Александра III. Верховые гусары день и ночь обходили дозором вокруг железного забора, окружавшего парк. У входа в приватный флигель, где находились покои царя и царицы, четверо огромных негров, которых называли «эфиопами», стояли на охране, закрывая и открывая двери Их Высочествам.

Летом 1892 года, через год после окончания лицея, Булатович был произведен в корнеты, и князь Васильчиков, полковник, командующий его полком, пригласил его посетить летнюю усадьбу в его имении в Ковно, в Балтийской губернии вблизи Польши.

Булатович с неохотой принял приглашение. Он надеялся вернуться в Луциковку и, возможно, навестить свою кузину Софью Сборомирскую в находящихся рядом Сумах. Но его мать заявила в раздражении:

— Ты глуп. Неужели ты не понимаешь, что твое продвижение зависит не только от того, что ты делаешь, но и от людей, которых ты знаешь? Полковник показал, что ты ему нравишься, ты — новичок, никто. Эту возможность ты не должен упускать.

Когда она не могла апеллировать к логике, она глубоко вздыхала с дрожащим подбородком:

— После всего, что я для тебя сделала, я думала, что ты понял. Я гордилась тобой — мой мальчик, мой офицер. Я экономила на всем, чтобы экипировать тебя. Это было для твоей карьеры, и ты был озабочен этим. Ты сам выбрал это для своей жизни. Я знала, что с твоей решимостью ты добьешься успеха и скоро сможешь сам обеспечивать себя, не завися от твоей бедной матери-вдовы. И вот ты отказываешься от такой возможности. Это просто упрямство, и ничего больше, это твой отец говорит в тебе, упокой Господь его душу. Польская гордость. Он был просто упрямый глупец, иначе он бы не умер так — как простой полковой командир, сосланный в провинцию…

Она повторяла это снова и снова, расшатывая его решимость. Эта была слишком незначительная малость, чтобы наставать на своем. Кроме того, было интересно увидеть имение в Ковно, где жил полковник Васильчиков. Слова матери добавляли немного комплекса вины в эту затею. Он чувствовал себя неловко. А если полковник Васильчиков воспримет его согласие, как политиканство?

Приближаясь верхом на лошади к имению, он трогал кончики своих недавно появившихся усиков и пытался определиться, на какой тон он должен настроиться, чтобы доказать себе, а также, может быть, и самому полковнику, что он едет из чувства долга и доброй воли, что он не пытается сыграть на хорошем отношении командира, что он всецело надеется полагаться в карьере только на свои достоинства и упорный труд, а не на протекцию. И тут он заметил юную девушку в белом платье с розовой лентой, скачущую на лошади вслед за маленькой черной собакой.

Он слегка натянул вожжи, когда она проскакала перед его лошадью, неуклюже спотыкаясь и скользя по грязной траве.

Соне, дочери полковника, только что исполнилось семнадцать, и ее мать решила, что ей пора одеваться и вести себя, как барышне, прекратив играть с детьми слуг. Соне казалось, что новая тесная обувь и новая изящная одежда сковывает ее подвижность.

Ее собака прыгнула в грязную лужу и начала весело плескаться. Соня попыталась было снять обувь и поймать собаку, но туфли были такие тесные, что ей не удавалось их снять.

Неожиданно за ее спиной появился молодой гусар, вытащил из лужи на сухую дорогу грязную маленькую собачку, поднял ее в седло своей лошади и галантно повез к дому. Соня была готова прыснуть от смеха, но удержалась, хотя и с трудом.

Она нашла его сильным, решительным и привлекательным, хотя он был немного ниже ее ростом. Она могла оценить, что он гордился собой, когда «спас» ее, запачкав себя, но не позволив ей запачкаться. Так что она изображала беспомощность и благодарность, в полной мере наслаждаясь этим представлением.

В последующие дни Булатович и дочь полковника часто были вместе, не катаясь верхом или охотясь, как предпочел бы он, впрочем, как и она, если бы могла себе это позволить, но чинно сидя на скамейке или гуляя по парку.

Цвет ее глаз, казалось, переливался от синего к зеленому. Когда она скромно и осторожно опускала свои длинные ресницы, слегка прикрывая зрачки, они казались зелеными. Но в моменты возбуждения, восторга или смелой шаловливости, когда она широко открывала глаза, они казались сияющими яркой синевой. Ее светлокаштановые длинные прямые волосы слегка вились на концах, нежно обрамляя ее круглое лицо.

— Вы участвуете в скачках? — однажды спросила она, небрежно поднеся маргаритку к своему вздернутому носику.

Булатович помедлил с ответом. Он даже не рассматривал такую возможность.

— Это всегда такое восхитительное зрелище, — продолжала болтать она, радуясь, что нашла новую тему для их приятного разговора, так похожего на настоящую беседу «взрослых». Она прямо держала плечи и спину, не позволяя себе нервных движений. Она гордилась теми немногими знаниями, которые она имела о полку и петербургском обществе.

— Я бы ни за что на свете не пропустила бы скачек. Отец берет меня с собой на скачки каждый год. Скачки так возбуждают, и все одеты в самые лучшие одежды, и сам царь и царская семья присутствуют. Если бы я была мужчиной…

Она оборвала себя, пригладила волосы тыльной стороной ладони и продолжила:

— Это очень опасно для наездников. Немногие участники доходят до финиша. Каждый год кто-нибудь ломает руку или ногу. Я слышала, один человек даже едва не погиб. Я не помню, чтобы я вас видела там, — продолжила она, переведя дыхание. — А если бы я вас там увидела, я бы запомнила.

Она на секунду помедлила, не решаясь сказать нечто слишком лестное.

— Вы выглядите так благородно, так внушительно верхом на лошади. Вы когда-нибудь фотографировались верхом?

— Нет, — ответил Булатович, все еще думая о скачках.

— Вам нужно это сделать. Непременно сделайте это.

— Кто может участвовать?

— В чем участвовать?

— В скачках.

— Любой, то есть любой, кто может, то есть все офицеры гусарских полков.

— Тогда я буду участвовать в следующем году, — решительно сказал он.

— Как это мило, — заметила Соня, перейдя к другой теме, гордясь тем, что она такой мастер светской беседы и может поддерживать внимание этого привлекательного офицера. — А вы занимаетесь фехтованием?

После этого визита Соня стала гораздо лучше в общении со своей матерью, внимательно выслушивая ее советы о том, как юная девушка должна одеваться, причесываться и вести себя. Но ее девичья энергия и непосредственность никуда не делись. Вновь и вновь они неожиданно проявлялись, и, может быть, даже усиливались этой нарочитой сдержанностью. Иногда в душевном порыве она быстро устремлялась вверх по лестнице, а потом, неожиданно опомнившись, останавливалась, быстро поправляла одежду, откидывала назад волосы тыльной стороной ладони и поднималась дальше более степенным шагом.

Ее отец посмеивался:

— Посмотрите на эту маленькую барышню. Она так хорошо воспитана, что, я уверен, даже если в доме будет пожар, она спустится по лестнице той же степенной походкой настоящей барыни.

— Да, это очаровательно, — отвечала ее гордая мать, пропустив мимо ушей замечание отца, вся поглощенная любованием своей расцветающей, как бутон, дочери. — Думаю, именно синяя лента, — добавила она.

— Главный приз? — спросил полковник, не поняв ход ее мыслей.

— Да, она определенно должна носить синюю ленту. Она лучше всего подходит к цвету ее глаз. Напомни, что я должна ей это сказать.

Для Булатовича это были две прекрасные недели. Соня была очаровательна. И больше ничего он о ней не думал, пока не описал этот визит матери. Она настаивала на подробном рассказе о каждом моменте. И он был обязан отвечать на все ее вопросы, по наивности не представляя, что он должен что-то скрывать.

— А в эти долгие прогулки, — спросила она, — ты не позволил себе никаких вольностей?

— Вольностей? Что ты имеешь в виду?

— Ах, на твое разумение, ты не позволил. Прекрасно. Какой ты прекрасный мальчик. Наверное, она теперь будет вздыхать о тебе. Еще через год-второй это все будет развиваться естественно. — Да, — вздохнула она, — юная любовь. И дочь полковника, не меньше.

Булатович поморщился, представив, какие истории будет рассказывать мать своим друзьям и в каком свете воспримут этот визит его приятели, офицеры полка.

— Да. Когда я в первый раз встретила Анатоля… — Женни погрузилась в воспоминания о своей юности.

Он хотел бы знать, что должна подумать Соня, как может пострадать ее достоинство из-за нескольких пустых невинных разговоров. Он подумал, что должен написать ей письмо с извинениями, потом решил, что должен подумать об этом получше.

Она тоже размышляла о том, не написать ли ему письмо, но по другому поводу. Ночью она крепко обнимала подушку, думая о нем. Она бы подчинилась ему, она бы полюбила повиноваться ему, если бы только он командовал. Она бы умчалась за ним на край света. Вечерами она писала ему письма, рассказывая о своей вечной любви. Но утром рвала эти письма. Она не хотела выглядеть ни слишком взволнованной, ни слишком беспечной. Она научилась этой тактике по книгам — главным образом, по французским и английским романам и стихам. Она заставит его доказать свою преданность ей — вот тогда она посмотрит. И она будет действовать строго и правильно, как настоящая барышня, хотя раньше она так никогда не вела себя.

Реакция, которую он встретил в полку, была неожиданной. Он решил не рассказывать ничего, чтобы не возбуждать подозрений, что между ним и дочерью полковника что-то было. Он репетировал свою линию поведения про себя, снова и снова, ожидая, что будет сложно ускользнуть от любопытства приятелей-офицеров.

Но никто не показал ни малейшего интереса к его посещению имения полковника. Некоторые хвастались своими случайными победами, другие были объектами сплетен. Но Булатович оставался изгоем — как в школе. Он был зачислен в полк, он стал офицером. Но он не прошел военную академию, он потратил год на тренировки и общение с новобранцами. Формально он был ровней офицерам, но фактически он не был одним из них.

С удивлением он обнаружил, что ему хотелось бы, чтобы к нему приставали с расспросами. Он давал им наводящие намеки, но никто не хотел развивать тему. Они его игнорировали.

Значительная часть светской жизни в полку вращалась вокруг женщин. Но на вечеринках, как на респектабельных, так и на сомнительных, он чувствовал себя неловко и смущенно, стараясь держаться в стороне и наблюдать, когда другие танцевали или кутили.

Казалось, все молодые офицеры имели дело с женщинами, просто как с объектом для мужского удовольствия. Их разговоры заставляли его чувствовать себя ребенком. Ему было стыдно признать свою относительную невинность. В то же время, он чувствовал моральное возмущение, сознавая, что было что-то легковесное и преступное в этих отношениях, которые они выражали.

Будучи физически хорошо развитым для своего роста, Булатович не уступал никому в полку как наездник или фехтовальщик. Другие бы на его месте обсуждали и смеялись бы над своими поступками в компании других молодых офицеров. А Булатович погрузился в службу, проводя все свободное время в подготовке к фехтовальным соревнованиям и скачкам. В столовой он садился отдельно. Но чем больше он отстранялся, тем больше чувствовал необходимость принадлежать к компании. А садился ли он отдельно или рядом со всеми — это не имело ни для кого значения, кроме него самого.

Однажды он оказался в компании полудюжины офицеров, направляющихся в публичный дом. Один из них, на два года моложе Булатовича, собирался «потерять невинность» за счет других. Удивленный и даже пристыженный своей невинностью в этой компании, Булатович пытался скрыть свою неопытность. Никто не обратил внимания на его неловкие и неуместные замечания, и не заподозрил его. Он почувствовал, что должен что-то доказать сам для себя. Крепко выпив, он в конце концов оказался один на один с обнаженной женщиной. Он положил руку на ее грудь, и она механически с пьяной улыбкой на лице начала расстёгивать на нем пуговицы.

У нее были рыжие волосы, но корни волос были черные. Обнаженная, она выглядела совсем юной, волнующей и прекрасной. Он был испуган и прельщен, но не был уверен в том, что она от него ожидает. Она прикоснулась к нему, и он устремился на нее в порыве, который он сам считал демонстрацией мужской страсти, повалив ее на пол, сорвав панталоны и прыгнув на нее.

И тут неожиданно его сила и желание испарились. Он почувствовал, как на ногах выступил холодный пот. Он лежал на ней, как балласт. С трудом она сдвинула его с себя. И только тут он заметил, что она плачет.

— Я сделал тебе больно? — спросил он.

Она заплакала еще сильнее, лежа тут же, голая, беспомощная, бесстыдная — теперь он заметил, что она бесстыдная, что она не позаботилась прикрыть свою наготу. Он оглянулся, быстро и неуклюже набросил на нее панталоны, бросился к двери, открыл ее и вышел, но тут же быстро вернулся, чтобы швырнуть на пол деньги и выскочить вон.

Ночью он не мог спать. Ему нужно было с кем-нибудь поговорить. Тогда он сел и в первый раз написал письмо Соне. Он писал быстро, и поток его мыслей был подобен разговору, как если бы снова сидел рядом с ней на веранде в Ковно. После извинений за то, что не писал так долго, и других дружеских банальностей он написал:

Наверное, Вы думаете, что я ужасен, и Вы будете правы. Я бы не упрекнул Вас, если бы Вы никогда не захотели говорить со мной, но мне нужно поговорить с кем-нибудь, потому что это гнетет мою совесть. Я выпил со своими друзьями — но это не извиняет меня. Я хотел воспользоваться юной девушкой, которая, возможно, была вынуждена из-за нищеты вступить на путь греха. Она была, наверное, не старше Вас. И я не знаю, как долго она живет такой жизнью. Я, безусловно, не был первым. Она вела себя так, как будто она делала это много раз.

Я знаю, что Вы будете шокированы тем, что я делаю такие вещи, что у меня были такие порочные порывы. Я должен признаться, что у меня часто бывают такие мечты и желания. Мне стыдно, когда я думаю, что такой человек, как я, осмелился стать другом такой нежной и невинной девушки, как Вы.

Я молю Бога избавить меня от такого соблазна. И в тот раз, в тот единственный раз, Он был так милостив ко мне, что остановил меня у последней черты. Вместо того, чтобы грубо использовать девушку, я поговорил с ней и заставил ее осознать ошибочность ее пути. Когда я оставил ее, она плакала в раскаянии. Я дал ей немного денег, все, что у меня было. Я хочу послать ей еще денег, когда я смогу, чтобы помочь ей освободиться от ее позорной кабалы.

В ту же ночь, еще до зари, он опустил письмо в почтовый ящик. Тогда, и только тогда он смог крепко заснуть, в облегчении от того, что он признался, и в полной уверенности, что он никогда не услышит ее, никогда не увидит Соню. Она теперь узнает, какой он ужасный человек. Но потеря ее (а он думал именно как о «потере» ее, как если бы она в каком-то смысле была «его» до этого) была необходимым наказанием, которому он должен был подвергнуться.

К его большому удивлению, она ответила, подтвердив получение его письма, но ничего не говоря о его содержании. Она просто писала в дружеской манере, которую можно назвать «прелестной», о своей повседневной жизни. Это было живое и жизнерадостное письмо. Даже он мог почувствовать между строк переполняющий поток эмоций.

Когда пришло его письмо, Соня быстро просмотрела его в присутствии матери. Она вспыхнула, когда дошла до той части письма, где говорилось о проститутке, и вышла, чтобы прочитать письмо в уединении.

Она ожидала и надеялась на вежливые выражения любви от ее лихого офицера. Но его признания о проститутке возбудило ее воображение. Она тайком читала о таких вещах в романах. Но получить откровения из первых рук от мужчины, которого она полюбила — она была так удивлена, что даже не ревновала и не расстроилась. Она хотела расспросить его более подробно. Как выглядела комната? Какого цвета были занавески? Как она была одета, до того, как разделась?

В ту ночь Соня спала обнаженной, а когда ее руки оценивающе трогали собственное нагое тело, она воображала себя полностью отдавшейся на милость такого уверенного, опытного и привлекательного взрослого мужчины, как Булатович.

 

Когда возбуждение и блеск полковой жизни постепенно улеглись, сменившись на монотонную рутину службы в мирное временя, Булатович занял себя изучением почти что цирковых трюков казаков, потом стал готовить себя и участвовать в скачках и верховых состязаниях всех видов, где выигрывал достаточно денег, чтобы освободиться от тесной опеки матери.

Он продолжал держать связь с Соней, а когда виделся с матерью, что бывало довольно редко, он больше не обращал внимания на ее любопытные расспросы о Соне. Он не делал никакого секрета из того, что они «находились в переписке». В полку он тоже не скрывал этого. Но казалось, этим никто не интересовался.

Как предполагала Соня, он принял участия в скачках в Красном Селе. В первый год он пришел третьим, потом два года подряд он выигрывал скачки. Соня была так горда, увидев его фотографию верхом в венке победителя перед лицом царя.

В течение полутора лет Булатович был зачислен в фехтовальную команду другого полка. Но к тому времени, как он вернулся в собственный полк, он был таким безупречным кавалеристом, что его назначили помощником директора, а потом и директором подготовительного отделения.

— Они называют меня Мазепой, — похвастался он Соне.

— Разве вы бунтовщик? — спросила она.

— Бунтовщик? Нет, я думаю, не из-за этого. Я думаю, что они так называли меня, потому что я строгий — я командую и требую подчинения.

— А что вы потребуете от меня, господин? — спросила она лукаво, присев в книксене и игриво склонив голову. Теперь ей было девятнадцать, и она была гораздо более уверена в своих возможностях играть в такие игры респектабельного флирта и ухаживаний. Но она была импульсивной девушкой и иногда проявляла себя и действовала неожиданно, даже против своих интересов, просто для того, чтобы доказать, что она может делать все, что захочет. Когда Булатович встретил ее впервые, у нее были длинные прямые волосы, слегка вьющиеся на концах, обрамляя ее круглое лицо. Но она, казалось, не была довольна своей красотой, данной от природы. Она постоянно меняла свою прическу, подстригла волосы, завивала, начесывала или заплетала их. Она прекрасно осознавала свою внешность и была очень изобретательна в изменениях внешнего вида. Иногда, как вот теперь, когда она собрала волосы в узел на затылке, она, казалось, умышленно придавала себе наихудший образ, даже глазами, голосом и жестами показывая себя упрямой и своевольной.

Булатович засмеялся, как он обычно делал, когда не знал, как реагировать на ее поведение. Это был один из его редких официальных визитов в имение ее родителей в пригороде Петербурга. Она позволяла ему приезжать сюда один или два раза в год. Обычно они встречались тайно, во время верховых прогулок летом в лесу или на зимних рандеву в доме ее знакомой супружеской пары в Петербурге. Она настаивала, что эта секретность была необходима, чтобы ее родители не думали, что между ними что-то серьезное, и не старались разлучить их.

Он не пускался в расспросы, почему ее родители должны возражать. Он предполагал, что дело касается денег. Будучи незнаком со светскими правилами и тонкими различиями в положении высшего общества, он просто верил ей на слово и делал так, как она советовала.

Часто она ставила его в неловкое положение, претворяясь, что ее знания о секретах и тонкостях жизни светского общества находятся за пределами его компетенции.

Когда он засмеялся, она почувствовала эту его неловкость, вскочила, взяла его руку и повела погулять по саду. Для марта было довольно тепло. И нигде больше они не могли быть одни, вне опасности, что кто-то попадется навстречу.

Когда они прогуливались вдоль высокой изгороди, защищающей от посторонних глаз, она тепло сжала его руку и слегка чувственно тронула его ладонь и запястье, склонившись к его руке и плечу.

— А теперь, когда вы сделали такие блестящие успехи — директор подготовительного отделения, лучший наездник и фехтовальщик в полку, — к чему вы теперь стремитесь?

Булатович снова нервно засмеялся. Что она ждет от него? Иногда в этих игривых встречах в лесу она заставляла его представлять, что они сбегут вместе бродяжничать во Францию или в Италию. Кажется, она любила фантазировать. Может, она и сейчас хочет, чтобы он пофантазировал?

Ее трудно было понять. Была моменты, когда они вместе скакали верхом, и он был потрясен ее безрассудством, когда она на полном скаку брала высокие изгороди и препятствия. Были моменты, когда она неожиданно целовала его, глубоко проникая языком в его рот. Иной раз даже на публике, даже за столом в собственном доме, когда их никто не видел, она могла положить руку ему на колено и погладить по бедру. Однажды, когда он показывал ей приемы казачьей верховой езды, джигитовку — сделал стойку на руках на спине коня, а потом, низко свесившись на сторону, коснулся земли ладонью, и все это на полном скаку — она крепко обняла его одной рукой, другой нежно погладила в паху, а потом оттолкнула локтями до того, как он успел ответить. И тотчас превратилась в настоящую юную барышню, которая никогда и не вела себя иначе, как настоящая юная барышня.

Однажды, когда они договорились встретиться на пруду в жаркий летний день, она плавала обнаженной, когда он подъехал, как это ни покажется невероятным. Она обольстительно улыбнулась, позволив ему бросить беглый взгляд на свою фигуру, а потом притворно разгневалась за то, что он осмелился посмотреть на нее «в таком виде». Она быстро оделась, пока, по ее настоянию, он стоял, отвернувшись, и поскакала верхом прочь, не проронив ни слова, никогда даже не упомянув об этом инциденте и не позволив ему упомянуть о нем.

Такое поведение напоминало ему Сонин стиль игры на фортепьяно. Как и у Лилии, ее проблемой был ритм, но Соня никогда не обрывала пассажи, хотя иногда и фальшивила. Ее пальцы бегали по клавишам намного быстрее, чем требовалось по темпу, пока не спотыкались. Потом, после одной или двух фальшивых нот, она быстро и бегло возвращалась к обозначенному темпу, как ни в чем ни бывало.

Булатович помнил много других случаев, когда она неожиданно брала на себя инициативу и оказывала ему физически провокационные знаки нежности, только чтобы оттолкнуть его, когда он отвечал, и ловко возвращала их встречи в более спокойный, респектабельный темп. Неосознанно она приучала его быть осторожным и медлительным в ответах на ее смелые проявления нежности.

Но в этот раз, когда она почувствовала его промедление, она отпустила его руку, прошла вперед, и потом резко обернулась.

— Ну, что вы собираетесь делать? Играть в солдатики на плацу всю оставшуюся жизнь? Или станете торговать лошадьми?

Булатович вздрогнул. Он хотел превратить Луциковку в коневодческую ферму, разводить и готовить к скачкам породистых лошадей. Он думал, что это был бы прибыльный бизнес, и он сможет быстро заработать достаточно, чтобы жениться. Как оказалось, его мать отказалась передать управление имением.

— Ну, не стойте здесь с открытым ртом, — неожиданно развеселилась Соня. — Что вы хотите делать?

Хочет ли она, чтобы он ее поцеловал? Или рассказать ей невероятную историю об их будущей совместной жизни? Вместо этого он сказал то, что первым пришло в голову:

— Я думаю об Эфиопии.

— Эфиопии? — скривилась она.

Она с недоверием смотрела на него, когда он, как мог, объяснял ситуацию.

— Организуется миссия Красного Креста, чтобы помочь раненым в битве при Адове. Я думаю стать волонтером, конечно, с разрешения полка.

— Адова? Что такое Адова?

— Видите ли, Эфиопия — единственная христианская страна в Черной Африке. Они приняли христианство еще в четвертом веке, задолго до России и даже Италии. Эфиопия была удивительным местом, насколько я знаю. Недалеко от экватора, это земля джунглей, слонов, пустынь, высоких и неприступных гор. Вокруг простираются обширные земли, на которых никогда не ступала нога европейца.

— Но что такое Адова?

— Город, битва, быть может, поворотная точка в истории, — продолжал он с энтузиазмом. — Эфиопский император Менелик соперничает с западными державами за господство в Центральной Африке. Сначала он покупал оружие во Франции. Может, вы слышали о французском поэте Рембо?

— Да, конечно, — ответила она, начиная показывать признаки заинтересованности.

— Он бросил писать стихи, когда ему было немногим больше двадцати лет, и стал поставщиком оружия в Эфиопию, снабжая Менелика. Позднее, когда итальянцы объявили, что Эфиопия находится в зоне их интересов, Менелик вступил с ними в переговоры, как дружественная сторона, подписал с ними договор — все это взамен за более современные ружья и амуницию. А потом обратил их против итальянцев и разбил их наголову в битве при Адове.

Если вы читаете газеты, вы должны знать о проявлениях симпатии здесь в России к этим эфиопам. Газеты показывают их как бедных беспомощных христиан, вооруженных только стрелами.

— Рембо, вы сказали? Этот праздный представитель богемы с его поэмой «Пьяный корабль»? — спросила она.

— Да, это он.

— И прапрадед Пушкина был эфиопом, не так ли? Да, есть что-то интригующее в этой стране, — согласилась она. — Что-то романтичное, экзотическое, я бы сказала. Даже восточное.

Она прижалась к его плечу и глубоко заглянула в глаза с беззащитным, умоляющим видом. Он ждал, что она скажет: «Вы ведь не собираетесь туда, не так ли? Вы ведь не оставите меня, ведь нет?» Но вместо этого она сильно погладила его обеими руками и прошептала: «Я буду вас ждать.»

Через несколько месяцев он ненавидел Эфиопию, постоянную лихорадку, экстремальный климат — жара в джунглях, неожиданный холод ночами на плато, разряженный воздух на высоте почти две с половиной тысячи метров, беспрестанный плотный туман вдоль низких берегов рек в джунглях. Он ненавидел постоянное нервное напряжение — всегда быть в тревоге, следить за тем, что сказал, прочитывать скрытые мотивы за вежливыми фразами всех этих полуфеодальных придворных и правителей, и самого императора. Временами он страстно желал вернуться назад, в Петербург, к Соне.

Но когда он возвращался, Соня пробуждала его воображение, и он видел Эфиопию совсем по-другому в свете ее слов.

Когда он поехал в свою первую поездку, она вообразила себя студенткой, изучающей Эфиопию, прочитала все, что она могла найти об этом, и даже обратилась к профессору Болотову, который консультировал Булатовича, за советом и книгами, которые могут помочь в изучении амхарского языка. После его возвращения она стала его помощницей, внимательно слушая и придавая нравственный или романтический, почти аллегорический смысл тем скудным фактам, о которых он сообщал. Как рассудила бы его мать, Соня обладала умением находить следы существенной истины в голых фактах. Она вдохновила его написать книгу о своих испытаниях, особенно о том, что он наблюдал во время его короткого похода во внутренние районы Африки, когда медицинская миссия уже покинула страну.

Географически его более всего интересовала река Омо и загадка ее истинного русла, становится ли она притоком Нила или заканчивается в каком-нибудь озере на юге. Но она была гораздо больше заинтересована тем, что он мог рассказать ей о реке Аббай (Голубом Ниле) и Аваш, двух реках, которые начинались совсем рядом друг от друга, но имели совершенно разную участь.

Река Аббай начинается в озере Тана, плавно изгибается к востоку и югу до поворота на запад и север, постепенно набирая силу и становясь главным притоком могучего Нила, Голубой Нил поставляет в главный Нил две трети воды и приносит каждый год миллионы тонн плодородной почвы в Египет. Недалеко от истока реки Аббай течет могучая река Аваш, которая мощным стремительным потоком движется на север и восток в пустыню, где высыхает и умирает, так и не достигнув моря. Соня нашла, что есть горькая ирония и трагедия в судьбе этой полноводной реки, которая со всей своей энергией стремится в никуда и заканчивает свой путь незавершенно, незначительно, незаметно.

Он описал ей географические причуды, известные под названием «амба» — горы с отвесными стенами и плоской вершиной. Но ее интересовала не география. Она хотела услышать о монастырях, которые гнездились на вершинах недоступных гор амба, а также о принцах, младших братьях императора, который, как сообщалась, были заключены на всю жизнь в «тюрьмах наслаждения», чтобы исключить конфликты в династическом наследовании. Она воображала себе героя Самюэла Джонсона — Расселаса, перемещенного из «долины счастья» на вершину амбы, тысячи метров над уровнем моря.

Он рассказывал ей о произошедших переменах, как народ Амхарик императора Менелика завоевал одно за другим местные племена и помог западной цивилизации проникнуть в Центральную Африку. Он видел для Эфиопии особую миссию стать проводником преимуществ западной медицины, науки и технологии для этих людей, не разрушая при этом их родной культуры. Он видел, что перемены неизбежны, но хотел, чтобы они была позитивными, а не деструктивными, как это часто бывало в европейских колониях.

Соня, однако, не соглашалась с его замечанием, что мир должен меняться. Она исповедовала романтические и не меняющиеся идеалы. Казалось, она нашла эти идеалы в подробностях, которые он рассказывал ей о народах Галла или Оромо. До того, как они были завоеваны народом Амхарик, они разделялись на множество отдельных княжеств, многие их которых имели, по Сониному определению, «республиканскую» форму правления. Раз в сорок лет глава каждой семьи имел возможность в течение пяти лет быть членом правящего совета или суда. Это после ее замечаний он написал в своей книге, что «мирный, свободный образ жизни, который мог бы служить идеалом для философов и писателей восемнадцатого столетия, если бы они о нем узнали, был полностью изменен» в результате недавних завоеваний народом Амхарик.

Он хотела бы узнать больше об этих культурах. Она хотела бы помочь ему подробно описать эти уникальные социальные структуры до того, как они полностью исчезнут. Он чувствовала безотлагательную необходимость этого. Было важно собрать информацию быстро, чтобы записи об этом аспекте человеческих возможностей и разнообразии были сохранены, чтобы спасти еще немного осколков этой гигантской мозаики человеческой природы и судьбы.

Для нее эта безотлагательность была во всем. Их встречи, за редким исключением, были все еще тайными и поспешными. Она сознательно придавала им такой стиль, возможно, что она и на самом деле верила в необходимость этого. Сказанные в спешке слова, неожиданный поцелуй и расставание — эти невинные мгновения вместе имели интенсивность романтической интриги.

Когда он получил приказ вернуться в Эфиопию с назначением подготовить прием первой русской дипломатической миссии в эту страну, он был готов воспользоваться преимуществами этого назначения, чтобы зафиксировать все мельчайшие подробности, которые сможет узнать об этих уникальных и исчезающих культурах во внутренних землях Африки. Он отбыл в ту же неделю, не дожидаясь выхода в свет своей книги.

 

В эту вторую поездку он сопровождал армию раса Вальде Георгиса в экспедиции по завоеванию земель к юго-западу от Аддис-Абебы к озеру Рудольфа. Булатович был первым европейцем, который пересек Каффу, маленькое деспотическое королевство, которое до завоевания народом Амхарик было полностью закрыто для посторонних в течение многих столетий. Его способность пролагать курс по компасу и проводить замеры на местности была очень важна для успеха миссии. Несколько сотен человек (всего их было шестнадцать тысяч) погибло в пути в стычках с аборигенами, от болезней и солнечных ударов. Но экспедиция установила принадлежность Эфиопии тех обширных территорий, на которые в противном случае могли претендовать Англия или Франция в своей ненасытной жадности к завоеванию колоний.

По пути он дал название в честь царя Николая Второго вновь открытой горной гряде и спас маленького трехлетнего мальчика, которого кастрировали и бросили умирать злобные и жадные до добычи мародеры, сопровождавшие армию Вальде Георгиса.

Булатович привез мальчика Ваську с собой в Россию и, преодолев первоначальное нерасположение матери, оставил мальчика с ней в Луциковке.

Булатович вошел в двери имения в Луциковки, держа в руках золотую саблю и щит — подарок Вальде Георгиса. Георгис сам получил их от императора Менелика два года назад в награду за завоевания королевства Каффы.

На самом деле Булатович возвратился с таким успехом, что для матери было трудно в чем-то возражать ему, даже в оплате его счетов, которые достигали астрономических сумм. За 211 дней он потратил более 5000 рублей из собственного кармана — в пять раз больше его годового жалованья.

В Петербурге Булатович получил медали от русского и эфиопского правительства. Он получил чин штаб-ротмистра. Министр иностранных дел Муравьев был настолько впечатлен его отчетом о военной силе, политической ситуации и особой миссии Эфиопии, что послал копии отчета в российские посольства в Париже, Лондоне и Константинополе, а также своему дипломатическому представителю в Каире.

Булатовича попросили представить доклад к заседанию Русского Географического Общества, а его друг полковник Молчанов немедленно начала работать с ним, помогая подготовить его заметки и дневник к публикации отдельной книгой. Если первая книга была обзором Эфиопии и ее народов, основанном на сравнительно коротком визите, то эта книга была работой научного значения, в которой отражалась этнографическая информация о народах, которые никогда раньше не исследовались европейцами, а также о народах, которые из-за покорения народом Амхарик находились в состоянии необратимых изменений, когда их старые обычаи и социальные формы исчезали навсегда.

Он надеялся на помощь Сони. Но все пошло не так. Женатый друг, в доме которого они обычно встречались, переехал в Москву, и каждый раз по той или иной причине их встречи, назначаемые через тайную переписку, отменялись, или он был вынужден уйти, не дождавшись ее. До него доходили слухи, что в то время, как он отсутствовал, она получила несколько предложений, что она слывет интеллектуалкой, а также особой весьма привлекательной наружности, популярной и желанной на светских раутах.

Он виделся с ней на ужине в доме ее родителей и на специальном приеме, устроенном в его честь в полку, где она, казалось, сияла от гордости и радости за него. Но у них не возникло ни одной возможности поговорить приватно. И прежде, чем они нашли шанс возобновить знакомство и достигнуть взаимопонимания, был получен вызов от самого Менелика на возврат Булатовича в Эфиопию для проведения военных консультаций по военным мерам на вновь завоеванных территориях, над которыми нависла угроза захвата Британией.

В эту третью поездку он встретил Асалафетч — опыт, о котором он до сих пор не мог мыслить рационально. Лучше снова глянуть вперед, на восток, на Хайлар, и продолжить начатое здесь дело.

 

Глава седьмая: Дважды взятый Хайлар

Хайлар, Манчжурия

1 августа, 1900

Хайлар, административная столица западного региона Северной Манчжурии и первая цель Хайларского отряда, был небольшим городом. Наверное, в нем не набралось бы и пяти тысяч обитателей.

Но для глаза, непривычного к монгольским обычаям, он был уникальным — подобно медовым сотам или одному большому дому, поделенному на множество ячеек, он состоял из многих маленьких домов с дворами, окруженными прямоугольными стенами. Прямые глиняные стены, которые определяли границы города, служили также стенами прилегающих к ним домов, и все внутренние дворы и дома прилегали друг к другу. Прямолинейные улицы дополняли общую картину.

Каким-то образом город и россыпь домов вокруг него гармонично смешивались с холмистыми полями в широкой зеленой долине извилистого русла реки Эмингол. Каждое дерево, каждый куст и каждое скопление валунов, казалось, играли свою роль в создании общего эффекта уравновешенности и гармонии.

Булатович тщательно осматривал город в в бинокль. Буторин, который знал территорию и говорил на монгольском языке, стоял рядом. Сотни русских кавалеристов ожидали за ними за песчаным холмом, готовые начать движение в любой момент по их знаку.

Булатович никак не ждал, что удастся зайти так далеко без перестрелки. Орлов дал ему половину эскадрона с заданием найти противника и обозначить его позицию. Орлов предупредил, что около двадцати тысяч китайских солдат и резервистов обосновались в Хайларе, готовые к обороне, что сюда, возможно, будет послано подкрепление из глубины Монголии и что здесь будет место для наиболее важного сражения в этой кампании.

Но все было еще неясно. Телефонная и телеграфная линии были выведены из строя. Не было никакого представления о том, уцелели или погибли европейцы в дипломатических миссиях в Пекине. Не было представления о том, как продвигаются другие русские войска в Манджурии. Единственное, что они знали — судьба всей войны может зависеть от противостояния в Хайларе.

Они покинули Онгун через два дня после сражения. Булатович вызвался добровольцем. Он был возбужден сражением. Его радовал энтузиазм и восторг людей в его отряде. Он хотел большего. Он нуждался в большем. Он не мог терпеть пассивного выжидания. Он попросил Орлова позволить ему немедленно выдвинуться вперед с тем же военным отрядом, которым он командовал до сих пор — с людьми, которых он знал и которым мог доверять. Купферман казался таким потрясенным, что не мог вымолвить слова. Страхов возражал на том основании, что Булатович и его люди, очевидно, нуждались в отдыхе — это было естественно, они имели только одну ночь, чтобы выспаться после ночной «экскурсии». Но Орлова радовал этот энтузиазм. Он дал Булатовичу людей, которых он просил, и еще дополнительно восемь человек.

Они скакали весь день вдоль железной дороги, останавливаясь в Урдинги, чтобы напоить коней, и снова продолжили путь к Хайлару. Сорок верст — и никаких признаков врага и вообще каких-либо людей.

Эти китайцы для Булатовича были тайной. При Онгуне они собрали значительную и сравнительно хорошо вооруженную армию. Перевозбужденный и, возможно, излишне самоуверенный, он продвигался вперед с половиной пехоты, а другая половина и вся кавалерия все еще продолжали собираться позади в Абагайтуе. И по другому пути он послал войска, которые знали эту территорию лучше всех — железнодорожную охрану под командованием капитана Смолянникова. Если китайцы бы сейчас начали атаку, они имели бы колоссальное преимущество. Но вместо этого они выжидали, а между тем подошла русская кавалерия, и Орлов перехватил инициативу. Было похоже, что китайцы не собирались воевать вообще, как будто бы они хотели только посмотреть с трибуны показательные выступления, угрожая издалека, наблюдать и ожидать, по возможности изматывая, пока враг не устанет и уйдет прочь.

Орлов сказал, что монголы и забайкальские казаки выглядели очень похожими. Но Булатович вряд ли замечал лица врагов. Вместо этого он отмечал длинные косички на каждом из них. Буторин объяснил, что это был знак подчинения династии Манчу, что все мужчины в Китае носят такие. Подчинение — это было то, что Булатович не мог понять: пассивность и подчинение.

После Урдинги пустыня постепенно сменилась обрабатываемыми полями и редкими глиняными домами, которые выглядели как естественная принадлежность местности. Люди и домашний скот ушли.

В нескольких верстах от Хайлара они наткнулись на нечто похожее на город: скопление маленьких, хорошо сложенных глиняных строений с прямоугольными дворами, окруженными заборами с богато украшенными воротами.

— Здесь никто не живет, — предположил Буторин. — Никто живой, по крайней мере. Это могильники. Монголы — и все китайцы в этом отношении — весьма заботятся о своих покойниках. Даже больше, чем о живых. Я бы не совался в эти могильники, ваше благородие, без крайней необходимости. Даже ради трофеев. Потревожь эти могилы — и эти люди не успокоятся, пока не разорвут тебя на части, если только привидения не заберут тебя еще раньше.

Мужики смущенно посмеивались при упоминании о привидениях. Хотя они считали китайцев чрезмерно суеверными, но и сами не вполне были лишены подобных страхов.

Теперь Балутович и Буторин с одного из нескольких песчаных холмов рассматривали Хайлар. К югу располагался зеленый холм, покрытый заботливо выращенным лесом. К северу — другой холм под лесным массивом. Еще дальше на север виднелась гора, и в бинокль можно было разглядеть огромную статую Будды возле ее вершины.

Булатович обнаружил столбы дыма в нескольких верстах к югу от Хайлара. Он сфокусировал на них бинокль и увидел луковки куполов русской церкви и несколько больших деревянных домов, а между ними — беспорядочно расположенные глинобитные землянки.

— Что это там? — спросил он, передавая бинокль Буторину.

— Железнодорожная станция и русский город, штаб-квартира строительства в этом районе. Китайские рабочие, набранные в других частях Манчжурии, живут в этих хижинах. Если у них будет шанс, они, вероятно, ограбят дома своих хозяев, устроят поджог и скроются.

— А почему станция так далеко от города?

— Это опять из-за покойников, ваше благородие. Они помешаны на своих покойниках. Они боятся, что железная дорога будет беспокоить дух их предков. Сами они не беспокоятся о шуме от поездов. Но они хотят быть уверенными, что этот шум не помешает сну их покойников. Они испробовали все виды звуков. Я думаю, что они решили, что пять километров — достаточно безопасная дистанция, поэтому рельсы должны быть, по крайней мере, на таком расстоянии от могил. Могильники — это часть местности, как реки и горы, только более важные. Если на пути железной дороги встречается могила, то наши инженеры не могут просто проложить линию по плану. Железная дорога должна уйти в сторону и обогнуть захоронение.

Булатович взял бинокль и осмотрел крутые склоны на дальнем берегу реки, спокойный и кажущийся пустым монгольский город.

— Вы тут бывали раньше. Вы жили среди этих людей. Что вы о них знаете? — спросил он.

— Они ушли. Это все. Город наш.

— Но почему?

— Не знаю, ваше благородие. Я раньше никогда такого не видел. Но я знаю, что китайцы будут скорее ждать, чем сражаться, пока вы не рассердите их по-настоящему, как этих «боксеров». И еще, это что-то вроде предрассудков. Во всем есть дух или дух того, что они не хотят беспокоить, есть хорошие и плохие дни. Похоже, что они решили, что это был действительно плохой день для них, и, значит, хороший день для нас. Если я что-то понял в китайцах, это не приносит удачу, ваше благородие.

— Мы скоро это узнаем, — ответил Булатович, просигналив другим присоединиться к ним на вершине холма.

— Шемелин, — закричал он, — возьмите людей и проверьте город. При стычке мы услышим выстрелы. Буторин, проверьте железнодорожный поселок. Софронов, идите с Буториным, найдите русскую церковь. В ней могут прятаться христиане, крещеные китайцы, которые расскажут нам, что здесь случилось. Лапердин, осмотреть арсенал и тюрьму. Может, там остались боеприпасы или заключенные. Логин, возьмите людей и осмотрите гору слева, вон ту, с Буддой. Тут может быть западня. Вы должны оттуда увидеть верст на восемьдесят или больше. Возьмите мой бинокль. Осмотрите особенно внимательно местность к северу, до реки Хайлар. При любых признаках жизни — клубы пыли, дыма — просигнальте тремя выстрелами. И оставайтесь там, пока я не пришлю приказ об отходе.

— А я, ваше благородие? — спросил Стародубов. — Что мне прикажите делать, ваше благородие?

— Ты с другими будешь рыть окопы.

— Окопы, ваше благородие?

— Да, окопы. Заполните фляжки в роднике в том лесочке выше. Напоите коней. И начинайте копать. Окопы должны быть изрядными — достаточно глубокими, чтобы служить прикрытием в случае атаки.

— Но, ваше благородие, город пуст. Тут нет ничего, кроме трофеев, которые так и ждут, чтобы их забрали.

— Копайте.

 

Булатович уже доверял некоторым из этих людей, которых он узнал за пару дней. Логин — тот, кто при похоронах так быстро понял, что надо делать, и так быстро сделал это. Шемелин — тот, кто так хорошо послужил курьером. Стародубов — Старый Дубина, вор, который оказался таким вдохновенным воином в гуще битвы.

По дороге на Хайлар Стародубов назвал его «Мазепа». Это напомнило ему о тех днях в полку, когда новобранцы в отряде, которым он командовал, называли его так же. Подобно большинству прозвищ, в нем сочетались насмешка и уважение.

— Вы не возражаете, если я буду вас называть Мазепой? — спросил Стародубов. — Мы прошлой ночью разговаривали у костра — люди из старого отряда Гроттена — и я назвал им ваше имя. Вы их напугали. Они не знали, как с вами обращаться. Теперь они могут сказать: «Это же Мазепа». Я надеюсь, вы не будете возражать, ваше благородие.

Булатович пожал плечами, озабоченный стоящей перед ним задачей, маршем на Хайлар, отсутствием следов врага.

— Нельзя запретить людям давать имена, ваше благородие. Это часть нашей натуры. Адам называл зверей в полях и птиц в воздухе, и мы с тех пор даем имена. Если имя подходит, им пользуется много людей. Если нет, его забывают. Имя, которое подходит, это и есть настоящее имя. Оно что-то говорит о человеке, который его носит, и это останется с ним, независимо от того, что он может хотеть, или говорить, или делать — пока он не сделает себя другим, новым человеком.

Вот возьмем Шемелина, ваше благородие. «Еврей», как я его назвал вчера ночью у костра. Мы выпивали. Я давал имена. Логина я назвал «Старина», потому что он создает впечатление серьезного не по годам. И Софронов — «Священник», потому что он напыщенный, как поп, даже когда он и не хочет этого. Трофиму бы понравилось прозвище «Священник», судя по тому, как громко он молится и как показательно крестится. Но вместо этого я назвал его «Батя» — Трофима, отца многих сыновей. У него еще нет жены и детей, но будут. Это в нем чувствуется. Ибо то, чем человек хочет быть — это совсем не то, что он есть.

— Но люди меняются, — отреагировал Булатович на это замечание. — Ты не просто принимаешь свой жребий в жизни. Ты сам делаешь ставку — ты можешь сделать из себя нового человека.

— Не знаю, ваше благородие, не обучен. Но кажется, что в человеке это заложено с самого начала. Либо ты рожден с этим духом и волей изменять себя, либо не рожден. В Трофиме этого просто нет, ваше благородие.

— Фатализм. Это все оттого, что живете слишком близко к китайцам.

— Я не знаю, что значит это слово, ваше благородие, но то, о чем я говорю, это простой крестьянский здравый смысл. Ты то, что ты есть. Нельзя вырастить березу из желудя.

— Ну а что Шемелин? Ты собирался рассказать мне о нем. Я знаю, он прекрасный наездник. Что еще ты можешь о нем сказать?

— Шемелин — странный случай, ваше благородие. Все говорят, что он великодушен до предела. Он ничего не оставляет себе, все готов раздать друзьям. Его имя Яков, но он называет себя Иваном. Я назвал его «Еврей» в шутку, но он всерьез разгневался на меня и начал кричать: «Я не еврей!» Потом, когда он сильно опьянел, он залез на скалу, спустил штаны и кричал: «Вот видишь! Я не еврей. Я не обрезан. Я не еврей!»

Над этим прозвищем я долго не думал. Но оно работает лучше всех имен, которые я дал прошлой ночью. Я уверен, никто из мазеповцев его не забудет.

— Мазеповцев? — спросил Булатович.

— Я так нас назвал — людей, которые следуют за Мазепой.

Вскоре после этого разговора они остановились у Урдинги, чтобы напоить коней и утолить жажду. Буторин шутливо плеснул на Шемелина водой из ведра и крикнул, «Эй, Еврей!» Шемелин бросился за ним, и эта пара с конями на буксире стала носиться между остальным эскадроном под громкие взрывы хохота. И тут Булатович схватил Шемелина и резко остановил игру.

Когда все успокоились, он спросил:

— Почему они называют тебя «Еврей»?

— Я не понимаю, ваше благородие, — ответил Шемелин, искренне сконфузившись. — Мой отец был Иван, сын Петра. Его отец был Петр, сын Ивана. И так было в нашей семье испокон веков, сколько себя помним. Самый старшие были Иван или Петр. Но мои родители назвали меня Яковом.

Никого в нашей деревне не называли Яковом. Мои младшие братья зовутся Петром и Иваном. Но меня, именно меня они настояли назвать Яковом.

Я спросил мать: «Почему Яков»?

«Я хотела сына,» — сказал она. — «Я молилась о сыне. И я видела сон, что если будет сын, но его надо назвать Яков».

Так я стал Яковом. Что может человек сделать со снами?

Для других детей в деревне это было просто имя, хорошее библейское имя. Редкое, но не очень странное.

Однажды я подрался с мальчишкой, его звали Иван. Нам обоим нравилась одна девушка. Мы спорили. Мы боролись. Мы обзывались. Он назвал меня «еврейский ублюдок», и я ударил его так, как никогда раньше никого не бил. Он это запомнил, хорошо запомнил, и другие стали называть меня «Еврей», «Яков-Еврей». Это было больно, и они видели, что это причиняет боль.

И здесь тоже. Они меня не знают, но здесь тоже они называют меня «Еврей». Почему — не понимаю.

Иногда я думаю: может, они чувствуют то, чего я не знаю? Может, я и вправду еврей, незаконнорожденный?

Булатович засмеялся:

— Тогда тебе нужен отец. Стародубову нужен сын. Нам всем что-то нужно, слава Богу. Где бы мы были, если бы наши потребности не толкали нас вперед. Эх, Яков, ты должен гордиться своим именем. Люди будут помнить тебя, благодаря ему.

— Благодарю покорно, лучше бы забыли.

Булатович задумчиво сказал:

— А ведь сколько людей рискуют жизнями ради того, чтобы помнили их имена. Как глупо, ведь для этого нужно всего лишь сменить свое имя на «Яков».

— Но ведь нелегко сменить имя. В этом-то и моя проблема. Имя прилипает к человеку. Это как его тень. И сколько бы я ни старался, я не смогу изменить вид своей тени.

— Если ты изменишься, то и твоя тень изменит свой вид.

— Но как я могу измениться, ваше благородие? Как я могу стать Иваном?

Булатович снова рассмеялся, но быстро нахмурился, увидев, что Шемелин искренне смущен.

— Почему ты не читаешь?

— Что читать, ваше благородие?

— Я не знаю. Читай что-нибудь. Развивай свой ум. Стань образованным человеком. Возьми судьбу в свои руки.

Булатович тряхнул головой и пришпорил коня. Здесь, посреди Китая, он читал лекцию какому-то казаку о достоинствах образования. Как будто его слова могли как-то повлиять на этого человека.


Софронов первым возвратился из разведки. За его спиной верхом сидела китайская девочка, не держась, руки в боки.

— Нашел ее на паперти у церкви, ваше благородие, — отрапортовал он, — за грудой тел.

Китаянке было лет семнадцать-восемнадцать, она была очень привлекательна и прекрасно говорила по-русски. Она сказала, что ее зовут Соня. Что-то особенное было в том, как она посмотрела на Булатовича, и в том, как он взглянул в ответ, что привело его в некоторое замешательство. На расстоянии, при ее комплекции, узких глазах и прямых черных волосах, она выглядела очень по-китайски. Вблизи трудно было обратить внимание на что-либо, кроме ее живых темных глаз и музыкального, низкого, быстрого, но никогда не прерывающегося ритма ее голоса.

Это имя разбудило в Булатовиче болезненные воспоминания. Она была на пару сантиметров ниже Булатовича, и ее красота, казалось, не требовала ни усилий, ни украшений. Когда он осознал, что пристально на нее смотрит, он заметил, что ее зрачки слегка смещены друг относительно друга. Его глаза непроизвольно стали двигаться, пытаясь выровнять их по линии, и очень скоро подпали под их очарование. Он заставил себя отвернуться и отойти.

Он предпочел бы не говорить с ней, не думать о ней. В течение трех дней она почти ничего не ела. При обходе окопов он велел Софронову дать ей еды. Больше тянуть было бессмысленно. Другие разведчики сигналов не подавали. Видимо, город был действительно пуст. И эта юная, слишком привлекательная девушка могла бы прояснить, что случилось.

К тому времени, как Булатович снова подошел е ней, она уже успела поговорить со Стародубовым, который спросил:

— Соня? Откуда у тебя такое имя?

— Меня так назвал священник. Отец Иоанн. — Слова сыпались из нее, словно ей отчаянно нужно было поговорить. — Говорят, когда я была младенцем, мой родной отец собирался разбить мне голову о скалу, когда отец Иоанн остановил его и отобрал меня. Вы не должны винить моего отца. Я не виню. Так всегда случается. Девочки считаются обузой и бедой, если в доме уже есть сын. Нужен сын. Это большой грех не почитания родителей, если нет сына, чтобы продолжить род и почитать предков. А еще одна дочь — это просто лишний рот. Я уверена, что убивать младенцев — неприятная работа, никто не любит это делать. Но многие делают, потому что чувствуют, что они должны это делать. Многие их душат. Мой отец — дробильщик и молотобоец, кузнец по профессии, работает возле главного перекрестка в городе, по крайней мере, до того, как все ушли.

— Ты знала этого человека, твоего отца? — недоверчиво спросил Стародубов.

— Да, в душе это прекрасный человек. Надеюсь, когда-нибудь он примет крещение. Отец Иоанн тоже так думал, упокой, Господи, его душу.

Заметив болезненное выражение лица Стародубова, она торопливо продолжала:

— Вы должны понять, что они верят, что смерти нет. Это просто новое начало в другой форме, так они говорят. Лишняя девочка — это просто ошибка, так что зачем мучиться самим и мучить ее? Просто надо исправить ошибку как можно быстрее и освободить душу для нового начала ее где-нибудь, может быть, как мужчины. Я знаю, это трудно понять христианину, но они рассматривают это как доброе дело, которое трудно совершить, так же, как трудно принять собственную смерть, во что бы ты ни верил. Они любят своих детей, как все любят, и мать иногда сходит с ума, когда ее муж убивает их младенцев. Но многие мужья считают это свои тяжким долгом.

Видите ли, они думают, что жизнь и смерть — это две части одного целого, инь и ян. Нельзя противопоставлять одно другому. Смерть вполне естественна, правда, — тараторила она.

— Это вовсе не чуждая идея. Вы верите в Христа и воскресение, в вечную жизнь. Они верят во множество воскресений, воплощений снова и снова, пока душа не достигнет окончательного совершенства и не освободится от земли. Когда вы об этом думаете, то не так уж трудно окрестить китайца. Мораль Конфуция очень пожа на мораль Христа. Все, что вам нужно сделать — это убедить их, что им нужно воскреснуть только один раз. Они рады услышать это.

Конечно, не все китайцы верят в то, во что они говорят, что верят. Я это знаю из того, что я читаю, — добавила она с гордостью. — У отца Иоанна была прекрасная библиотека. Духовные книги, но и литература тоже — Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой. Я думаю об этой книге, «Три смерти» Толстого, где богатая госпожа, которая называет себя христианкой, не может принять факт своей смерти, а крестьянин, который больше язычник, чем христианин, и дерево, которое, конечно, не может думать вообще, просто умирают, как они жили, как часть природы. То, как умирает крестьянин, меня поразило — практически как китаец.

Когда я думаю обо всех этих умерших людях, — на ее глазах появились слезы, — моих друзьях, китайцах и христианах, отце Иоанне. Так трудно умирать, не важно, во что ты веришь и как сильно ты хочешь в это верить. — Она начала дрожать. — Вся кровь…кровь была холодной, когда я очнулась…

Она присела на корточки на песке и уставилась на свои руки.

Софронов предложил мягким, полным заботы голосом: «Я бы не трогал ее больше, ваше благородие. Она пряталась там, на паперти, среди тел три дня, без еды и питья, только немного сухарей и вина. Вряд ли она много заметила, что происходило снаружи.»

 

Вскоре вернулся с докладом Лапердин. Арсенал пуст. Тюрьма пуста.

Буторин доложил по возращении, что он нашел большие склады с зерном и продовольствием в железнодорожном поселке. Ряд русских домов и большой запас овса сожжен. Остальные русские дома разорены и разграблены. Но странно, что другие склады нетронуты и полны.

Шемелин еще не вернулся, но прислал гонцов, которые были с ним, чтобы сообщить, что в городе спокойно.

От Логина с гор сигналов не было.

Булатович послал гонца к Орлову с новостями о том, что город взят без одного выстрела. Потом Булатович приказал людям перенести их бивуак под тенистый кров недостроенной железнодорожной станции и для предосторожности выставить вокруг наблюдательные посты. Он поместил девушку в дом поблизости и послал охрану для ее защиты. Кроме мазеповцев, эта сотня была для него новой. Он не знал их, но все они были мужиками и слишком долго жили без женщин.

Пока другие праздновали «покорение» Хайлара, Буторин предпринял другие превентивные меры. Он рассыпал зерна риса вокруг бивуака: «Когда китайцам везет, они этим озабочены. И вместо того, чтобы праздновать и привлекать внимание фортуны, они сыплют рис у городских ворот в качестве жертвоприношения, чтобы духи не наслали на них для равновесия порцию неудач.»

Уже в сумерках Шемелин нашел дорогу к новому бивуаку, спешившись и ведя под узды коня с большим узлом, привязанным к седлу. Все столпились вокруг него, уставившись на узел. Они все решили, что богатая добыча ждет их в покинутых домах Хайлара. Но никто, даже Стародубов или Буторин, не смел ослушаться приказа Булатовича и отправиться грабить. А вот Шемелин осмелился и весь день шатался по городу, заставив всех беспокоиться и волноваться, что с ним что-то случилось, а теперь явился назад с целым мешком награбленного.

— Яков, — сказал Булатович мягко, но твердо.

Шемелин поклонился:

— Да, ваше благородие?

— Что у тебя в этом узле?

— Я только взял русское имущество, ваше благородие, вещи, которые были украдены у русских.

— От кого угодно, но не от тебя, я бы ожидал грабежа. И вот ты приволок столько, сколько даже не надеялся унести. Буторин, развяжи узел. Сними его с коня. Что там у него?

Шемелин поморщился и не оказал никакого сопротивления.

— Книги? — недоверчиво проворчал Буторин. — Тут ничего нет, кроме книг, ваше благородие.

Он кидал их в сторону одну за другой.

— Ты любишь книги, Яков? — спросил Булатович.

— Да, ваше благородие, — ответил Шемелин, стыдливо собирая и протирая книги, пока Буторин откидывал их сторону.

— И что ты собираешься делать с этими книгами?

— Я их прочитаю, ваше благородие. Как вы сказали, ваше благородие.

— А ты умеешь читать? — спросил Булатович.

— Да, ваше благородие. Часто я читал Библию, а еще Альманах, Альманах за 1896 год.

— Да, — благосклонно ухмыльнулся Булатович, — год коронации царя Николая — хороший год.

Стародубов поднял несколько книг и заботливо вытер их переплеты, особенно восхищаясь ручной работой. Петр тоже поднял книгу и уставился на нее с изумлением неуча.

— Они на русском языке, ваше благородие, — объяснил Шемелин. — Прекрасные книги. Прекрасные переплеты, ваше благородие. Я хотел их прочитать, изучить, как вы, ваше благородие. И там они были — книги, много книг. Я думал, что у меня сердце остановится, ваше благородие.

Булатович взглянул на некоторые книги, все Толстого. Он был с ними знаком, наслаждался чтением, тайком, когда он должен был бы делать заданные в школе уроки. Но держа их сейчас в руках, он чувствовал физическое отвращение. Может быть, это было связано с тем, что китайская Соня сказала о Толстом и смерти. Он раздраженно отбросил их:

— Еретики и беллетристы. Они будут в тягость твоему коню и твоему уму. Нет места подобной глупости в солдатской поклаже. Все, что тебе нужно — это факты и только факты.

— Не все книги зловредны, ваше благородие, — кротко сказал Софронов, поклонившись. — Здесь есть мысли и размышления святого отца Иоанна Кронштадтского.

— Может быть, это достойная книга, — заключил Булатович, удивленный смиренной позой Софронова и этим свидетельством его эрудиции. Он взял книгу в руки, потом отложил ее в сторону.

— Тяжелая, слишком тяжелая.

— Тут есть тонкая книжка, полная мудрости и святости. Это книга о настоящем русском герое, подвижнике, самоотверженном страннике, пострадавшем за Христа и стремившемся познать Его.

— Как его имя?

— У него нет имени, ваше благородие.

— Герой без имени?

— Автор книги и есть герой этой книги. Никто не знает, кем он был, но это не имеет значения. То, что мы не знаем его имени, и есть знак его полного самоотверженного посвящения Христу.

Булатович не знал, что ответить на это. Мысль казалась незнакомой и в то же время узнаваемой, что-то похожее, что могла слышать и повторять его мать, не веря в это. Он взял книгу и быстро просмотрел ее. Она называлась «Путь странника». Он порывисто бросил ее Шемелину:

— Возьми эту, Яков, и радуйся. И больше никаких грабежей — понятно?

— Да, ваше благородие, благодарю, ваше благородие, да, ваше благородие, — залепетал Шемелин, возбужденно схватив книгу и спрятав ее под рубашку.

Когда волнение улеглось, Петр спокойно отложил несколько маленьких томиков для себя. Может, когда-нибудь он научится читать, и они будут ценными для него. Книги с трудом попадали к ним в Забайкалье. Логин мог бы посоветовать ему, когда вернется с гор. Логин знал так много вещей.

 

Запрос Булатовича соответствовал планам Орлова. Кто-нибудь должен был пойти в разведку, а Булатович уже знал территорию вплоть до Урдинги. Кавалерийский полк будет отдыхать еще день, потом проследует до Урдинги, где они будут ждать известий от Булатовича о позиции врага.

Орлов оставил два резервных батальона под командованием полковника Воробьева в Абагайтуе. Теперь он приказал им срочно выдвигаться с большим транспортом провизии. Сам Орлов с основными войсками последует за кавалерией неторопливым шагом, давая подкреплению время для подхода. Он хотел, чтобы его армия была полной сил к предстоящей битве за город Хайлар.

Этим вечером, 1 августа, на ужине в Онгуне железнодорожная охрана Бодиско пела для офицеров — смесь гимнов, военных песен, фривольных романсов — когда гонец, запыхавшийся и изнуренный, прервал представление.

Толпа замолкла. Без слов было понятно, все знали, что он был от Булатовича.

Орлов бросился вперед и с благожелательным вниманием быстро взял и открыл депешу.

— Господи! — прошептал Купферман, громко и ядовито. — Во что он вляпался на этот раз?

Страхов возбужденно наклонился вперед, пытаясь сам разглядеть то, что командир напряженно разглядывал при свете свечей, чтобы разобрать торопливый почерк.

Потом кустистые брови Орлова поднялись в недоумении: «Булатович в Хайларе. Китайцы — солдаты и горожане — покинули город. Провизия не тронута. Хайлар взят без выстрела!»

Страхов не присоединился к последовавшим приветствиям и аплодисментам. Он не знал, было ли то, что он чувствовал, интуицией или простой завистью. Что-то было не так. Он сказал себе: «Я надеюсь, Бог не допустит, чтобы я бы рядом с ним, когда удача наконец от него отвернется. Один Бог знает, какая преисподняя может разверзнуться.»

 

На заре Булатович услышал три выстрела со стороны гор. Караул галопом скакал назад со своих наблюдательных постов.

Китайцы вернулись. Они надвигались толпой, пешими и на конях, с севера, востока и запада в сторону железнодорожной станции. Русские быстро вскочили на коней и инстинктивно двинулись на юг, прежде чем китайцы могли бы отсечь последний путь к отступлению.

— Стой! — закричал Булатович, стреляя в коня под скачущим впереди всех русским всадником. Сбитые с толку, они немедленно остановились. — К черту! Мы будет держаться тут и ждать подкрепления.

Он поскакал на север к песчаному холму, где они рыли окопы. Но никто за ним не последовал.

Он обернулся. Конь под ним высоко вздыбился. Потом он вытащил саблю и бросился в одиночку против нескольких дюжин китайский пехотинцев, которые стояли между ним и холмом.

Последовало минутное замешательство. Затем Стародубов схватил в охапку китайскую Соню, поднял ее в седло и закричал: «Мазепа!» Станционные сараи задрожали от его голоса. Без дороги, неуклюже, как всегда, из-за своих размеров и дополнительного веса девушки, но с решительностью, бешено пришпоривая коня, он последовал за Булатовичем. За ним последовал Шемелин, потом юный Петр Забелин с криком «Ура!», а за ним и остальные. Ни один не поскакал к безопасности на юг.

Каким-то образом они все достигли окопов, удивляя китайцев смелостью и преследуя их без царапины.

Но Буторин, который был в карауле, не вернулся со своего наблюдательного поста, и Логин Забелин с двумя разведчиками, которые пошли за ним в горы, были теперь отрезаны полностью китайскими войсками.

Когда китайцы окружили песчаный холм и обстрел стал интенсивным, Булатович послал Шемелина через вражескую линию фронта с новым посланием для Орлова: «Китайцы вернулись. Окружен. На этот раз у нас проблемы.»

Шемелин быстро отобрал двух лошадей и свободно привязал их с каждой стороны своего коня — Безымянного, как он называл его теперь, в честь героя этой книги, которую он еще не прочитал, и потому, что он раньше еще не успел дать имя этому коню.

Он удлинил левое стремя Безымянного и сел в седло, держась почти всем своим весом на этом стремени и распластав тело с левой стороны коня. По его команде полдюжины всадников стартовали вместе с ним, направляя его трех коней и скача на запад.

Когда китайцы заметили их, русские пустились в галоп и по крику Шемелина пустились врассыпную, моментально сбив с толку китайцев. Через сто метров сначала один, а потом другой конь был отпущен с привязи, и они поскакали прочь, отвлекая внимание. Шемелин крепко держался, не осмеиваясь оглядеться и привлечь внимание.

Он слышал орудие слева, орудие — нет, гром — справа. Безымянный в панике почти сбросил его и бешено скакал без дороги, меняя направление к северу.

Сильный дождь превратил пыльный грунт в грязь и замедлил коня, так что Шемелин, взметнувшись вверх в седло, смог совладать с конем.

Они были вблизи монгольского кладбища. Шемелин спешился, снял рубашку и прикрыл ею глаза коня, защищая их от вспышек молнии. Потом он направил коня в обнесенный стеной сад на одной из этих могил, похожих на дома. Дождь закончился так же быстро, как и начался. Отдаленные громыхания вскоре сменились звуком приближающихся коней.

Они не оставили его — они все еще преследуют его. Он прошептал Безымянному: «Спокойно, мальчик. Спокойно. Я буду обращаться с тобой по-королевски, когда ты вернешься. Самый лучший овес. И сахар — целая глыба сахара. Только спокойно, мальчик. Тихо и спокойно. Или нам отсюда не выбраться.»

Трудно сказать, то ли кони действительно приблизились, то ли его слух стал более острым с усилением страха.

Затем стало спокойно — тишина могилы.

Шемелин вздрогнул, вспомнив, как он стоял в могиле и что Буторин сказал о привидениях. Образы последних похорон — человек с размозженной головой, лицо Аксенова с гримасой агонии. Непроизвольно он тронул рану над левым глазом. Повязка упала и короста сошла. Рана снова кровоточила.

Он хотел помолиться, но, стоя в этом родовом склепе, он на самом деле не знал, кто были его предки. Должен он молиться христианскому Богу или Богу Авраама и Исаака? Если он молился неправильному Богу, если он ошибался относительно своих предков, будет ли другой Бог, правильный, обижаться и наказывать его?

Маленькая книга — та, которую Булатович позволил ему взять — была все еще под его рубашкой. Это была святая книга. Он держал ее в своей руке.

Он хотел бы знать какие-нибудь заклинания, чтобы отогнать привидения. Он хотел хотя бы иметь немного риса в кармане, чтобы, как Буторин, рассыпать его вокруг себя.

Он встал на колени и повторял снова и снова Божью молитву. Испуганный, суеверный, полный благоговения, он стер в своем мозгу все, кроме молитвы.

К тому времени, когда он снова осознал окружающее, обе его ноги онемели. Он потряс ими и похлопал руками, чтобы восстановить кровообращение. Он встал, шатаясь, не имея представления, сколько времени прошло.

Было тихо. Никаких признаков китайцев.

Он торопливо вывел Безымянного из сада, случайно опрокинув и разбив тонкую вазу. Он быстро перекрестился, дрожа, потом неловко вскочил на коня, причем удлиненное левое стремя повергло его в изумление. Безымянный встал на дыбы и почти сбросил его. Шемелин дернул поводья и угрожающе хлестнул его нагайкой, больше для наказания, чем для управления — рассердившись на коня за свои собственные бестолковые ошибки.

Через несколько минут всадник и конь успокоились. Инстинктивно Шемелин искал кратчайший путь через бездорожье, подальше от главной дороги, чтобы быстро добраться до Урдинги и наверстать потерянное время. Конь шел галопом, спотыкался, снова переходил на галоп, потерял подкову, хромал, делал все, что мог. Все это время Шемелин мог думать только о Булатовиче — Мазепе, и о других, чьи жизни были в опасности, и его отвлечения повергали их в еще большую опасность. Он должен был наверстать упущенное время.


Вечером того дня, 2 августа 1900 года, Орлов был в Урдинги с основным корпусом войск, борясь с тучами мошкары дымом горящего торфа и задыхаясь от этого тяжелого дыма. Войска и лошади израсходовали имевшийся малый запас свежей воды. Хлеб зачерствел. Полковник Воробьев и продовольственные обозы из Абагайтуя были позади на расстоянии двух дней пути. Хайлар с его обширными запасами тоже был впереди в двух днях марша. Днем они изнемогали от сорокоградусной жары. Ночью температура подала до десяти градусов, и они жались к лагерным кострам, чтобы согреться.

И, как всегда, приходилось бороться с дизентерией и вшами.

Доктор Станкевич только что зафиксировал несколько случаев тифа, и Орлов размышлял, какие меры нужно предпринять, чтобы остановить распространение этой смертельной болезни. И тут прибыл Шемелин со вторым донесением от Булатовича.

— Иван Семенович, — приказал Орлов своему другу, начальнику штаба Волжанинову, — загрузи в телеги столько людей, сколько они могут вместить. Мы отправляемся в Хайлар через час.

Основываясь на первом донесении Булатовича — что Хайлар взят без одного выстрела — Орлов послал вперед Страхова с большей частью кавалерии. Если бы Шемелин добирался до Урдинги главной дорогой, он бы мог встретить Страхова на полпути и быстро велеть ему идти на помощь Булатовичу. А теперь Страхов не имел представления о грозящей впереди опасности и о необходимости срочных действий. Он следует пешим ходом и без караула.

Шемелин чувствовал ответственность за то, что все жизни теперь в опасности. Он тихо бормотал себе под нос, что все должно обернуться к лучшему.

Его коня Безымянного, крайне изможденного, должны были пустить в расход. Но Шемелин утешался тем, что он должен вернуться в Хайлар на свежем коне, с Орловым и основной группой войск.

 

— Вас нужно отдать под трибунал! — кричал Страхов, стоя напротив Булатовича на песчаном холме у Хайлара. — Вы заманили нас в ловушку.

Заходящее солнце отражалось в очках Булатовича, скрывая его глаза.

— Брошенный город? — продолжал Страхов, нервно запуская пальцы в светлые волосы и приводя их в нехарактерный для него беспорядок. — Ну-ну. И это ваша разведка так вам доложила? Блестяще. Просто блестяще.

Вместо того чтобы извиняться или оправдываться, как можно было ожидать, Булатович не отвечал вообще. За его спиной солдаты заряжали и перезаряжали ружья. В любой момент ожидалась атака.

— Вы могли бы, по крайней мере, послать второго гонца, чтобы предупредить нас, что враг возвратился в большом количестве.

— Я это сделал, ваше высокоблагородие, — ответил, стоя навытяжку, Булатович, лицо и борода которого были покрыты пятнами пыльного пота.

— Хорошо, я не понимаю, как он мог разминуться с нами. Здесь только одна дорога на Онгун.

— Возможно, он погиб, ваше высокоблагородие.

Страхов такую возможность не рассматривал. Он вздрогнул и поморщился, недовольный своей дрожью. Враг в любой момент мог атаковать. Он пытался подготовиться к сражению. Он должен постоянно сохранять контроль над своим телом, он должен действовать хорошо — нет, не просто хорошо — героически. Если ему суждено умереть (они были окружены значительно превосходящими силами врага), то он хотел умереть героически, говорил он себе. Когда Орлов с остальными войсками подойдут к его лежащему на поле битвы телу, что они могут подумать, если от его одежды будет дурно пахнуть? Он торопливо озирался вокруг в поисках ямы, которую они вырыли для отхожего места. Ему необходимо облегчиться до начала битвы.

Повернувшись вновь к Булатович, он торжественно указал:

— У вас сотня человек против, по крайней мере, двух тысяч у противника. Если бы вы имели хоть немного военного чутья, — читал он свою лекцию, — то должны были отступить, пока имелась такая возможность. Затем вы должны были бы встретить нас на дороге, и мы все были бы в безопасности. Но нет, только не великий Булатович, только не маленький герой в этой грязной красной фуражке. Нет, вы должны занять позицию на высоком холме…

Его прервал голос сзади:

— Прапорщик Филимонов, ваше высокоблагородие. Орудие готово. Это прекрасная позиция, ваше высокоблагородие. Нельзя пожелать лучшей. С какой стороны ни подойдут, у нас хороший угол обстрела. Мои комплименты штаб-ротмистру Булатовичу…

— Отлично, прапорщик, отлично, — прервал его Страхов. — Заряжайте шрапнель и ждите дальнейших указаний.

Они подошли уже несколько часов назад, но Страхов все еще не изучил обстановку и не осознал до конца ситуацию. Был ли он прав? Принял ли правильные решения? Страхов был осмотрительным человеком. Он верил в тщательное планирование. При обычных обстоятельствах каждое его действие было заранее продумано. Сейчас он не мог бы сказать, разумны ли его выводы или это просто срыв раздражения на Булатовиче.

Страхов одернул себя и пнул ногой песок. Не было времени думать о точности мотивации.

Но ему нужно было время. Как он может действовать, если он заранее все не обдумал?

Он был застигнут врасплох, когда пришло это первое донесение о том, что Хайлар взят. Он чувствовал — что-то не так, что-то дьявольское было в этой удаче Булатовича. Страхов был озадачен этой проблемой и пытался найти рациональную основу своим предчувствиям, когда Орлов приказал ему следовать в Хайлар с несколькими сотнями казаков, чтобы подготовиться к подходу основных частей войск несколькими днями позже.

В ту ночь, скача верхом через залитую лунным светом степь, Страхов был в смятении. Было ли это просто физической усталостью? Как еще объяснить эту невозможность определить и понять свои собственные личные мотивы, эту неспособность строить планы и следовать им, эти сомнения, оставшиеся с его первого досадного боевого крещения. Ему нужно лучше заботиться о своем теле, иначе оно подведет его в трудный момент. Разумное мышление возможно только в здоровом теле.

И вот, совершенно бездумно, забыв на мгновение про сотни солдат, мельтешащих вокруг и готовящих к бою оружие, про нервное ржание коней отовсюду, забыв даже про Булатовича, стоящего прямо перед ним, Страхов достал свой перочинный ножичек и начал чистить ногти. Его мать всегда настаивала на том, что ногти надо держать в чистоте. Его отец говорил только о важных вещах, о вещах, которые нужно планировать — что ты собираешься делать в жизни? А мать настаивала на мелочах — чистых ногтях и наполированных пуговицах.

Отец хотел, чтобы он стал столяром-краснодеревщиком. Отец был лучшим краснодеревщиком во всей округе города Оренбурга, на Южном Урале. В его семье три поколения были краснодеревщиками. Ожидалось, что и Страхов, как единственный сын, продолжит семейную традицию.

Страхов взбунтовался: он хотел сам выбрать свою судьбу, а не наследовать чужую. Долгими часами спорил он с отцом за обеденным столом о том, что он должен делать в жизни. Аргументы были пылкими, иногда даже резкими. Но потом отец, после всех своих убеждений в обратном, сделал все возможное для успеха сына в выбранной им карьере — военной. Он оплатил поступление сына в лучшую военную академию, куда обычно принимали только дворян, и полностью экипировал его.

Вспоминая эти споры, Страхов с неудовольствием чувствовал, что те его аргументы не были вполне искренними. Он подозревал, что в свое время его отец не хотел следовать по стопам своего отца, но не воспротивился, а потом сожалел об этом. И придираясь к сыну, отец все время надеялся, что у того хватит духу противостоять и выбрать свою дорогу в жизни. И сейчас Страхова смущали мысли о том, что его великий акт независимости мог быть каким-то образом спровоцирован отцом.

По иронии судьбы, успех Страхова в этой «выбранной» им профессии был достигнут больше благодаря матери, а не отцу. Именно это требовательное отношение к деталям — постоянная забота о ногтях, начищенные до зеркального блеска пуговицы и обувь, а ведь он столь же настойчиво требовал послушания от своих подчиненных, а также эта его приверженность во всем следовать протоколу располагали к нему наставников и начальников.

И что он должен был делать сейчас? Что хорошего от вычищенных ногтей на поле боя? Он бросил ножичек на песок и тут заметил Булатовича, все еще стоящего перед ним навытяжку. «Свободен», — пробурчал он, сердясь на самого себя.

Как он мог так отвлечься в такой момент? Это так же ужасно, как тогда на заре, когда они неожиданно оказались перед сотнями китайцев. Он беспечно не выслал вперед разведку, поскольку не предполагал, что впереди может ожидать опасность. Хотя он и чувствовал опасность, когда пришло это донесения о городе, взятом без одного выстрела. Он ведь знал, что что-то не так. Это было слишком легко. Все, что делал Булатович, казалось слишком легким. Этот запах удачи оказался прокисшим. Ему надо было бы послушаться своего инстинкта и быть осторожнее. Вместо этого он принял свою интуицию за простую зависть, ничего не предпринял и прискакал прямо в западню.

Хотя Страхов был на воинской службе с отрочества, но эта кампания была для него первой возможностью продемонстрировать свои командирские качества в бою. Вскоре в его полку откроется вакансия подполковника. Если он отличится здесь, это будет прекрасный шанс к повышению по возвращении в полк. Благодаря нехватке офицеров здесь, в Хайларском войсковом подразделении, он уже исполнял обязанности помощника командира кавалерийского полка в 899 сабель, эти обязанности обычно выполняются подполковником.

И что он сделал с этой возможностью? Сначала Онгун и вот это несчастье этим утром. Слава Богу, что китайцы — плохие стрелки. Несмотря на его беспечность, почти все его люди добрались до этого пустынного холма с рядами окопов, которые вырыли солдаты Булатовича.

А в любой момент может начаться следующий кризис, следующее испытание…

Булатович все еще стоял перед ним. Слышал ли он, что его отпустили, или Страхов только подумал дать команду, но забыл сказать?

Кони громко ржали и рвались из-под узды. И тут же начался оружейный огонь и оглушающие крики. Китайцы наступали тучами со всех сторон. Инстинктивно Булатович упал на землю и пополз к ближайшему окопу. И пока все внимание было приковано к врагу, Страхов быстро пробрался к отхожему месту и облегчился.

Грохот оружейной пальбы стал яростным. Китайцы без оглядки бежали вперед и на ходу, не целясь, палили из ружей. Когда их черные рубашки и торчащие косички были в ста метрах, Страхов встал посреди позиций и лежащих вокруг в окопах солдат. Он поднял саблю и крикнул, перекрывая шум: «Огонь! Огонь, я вам приказываю, огонь!»

Русская пушка дала залп, ударив шрапнелью по толпе наступающих китайцев. С третьего залпа китайцы в панике бросились назад к реке Эмингол, занимая позиции на высоком правом берегу реки. Время было выбрано абсолютно точно. Удивленные русские в окопах, даже Булатович, повернули головы и посмотрели на командира с новообретенным уважением и признательностью.

 

Для основной части войск Орлова тряская езда в скрипучих двухколесных, запряженных волами телегах казалась бесконечной. Когда в степи показались обработанные поля, они наткнулись на высокого худого забайкальского казака с длинным и довольно глуповатым лицом. Он был пешим и в полном расстройстве. «Буторин», — назвал он себя, и Шемелин подтвердил, что это один из людей Булатовича, посланный в караул и не вернувшийся со своего наблюдательного поста, который был отрезан от своих неожиданной атакой.

Несколькими часами позже они достигли холма с окопами и скоплениями палаток, конями, узлами с амуницией, орудием и повозками. На расстоянии, на ближнем берегу реки Эмингол, русские стрелки лежали в длинной тонкой линии — их белые рубахи ярко отражали солнечные лучи. Направо над леском и церковью в воздухе описывали круги большие серые орлы.

Страхов отрапортовал:

— Шестеро убитых, четверо без вести пропавших, ваше превосходительство. Мы понесли малые потери, несмотря на дезинформацию о том, что нас тут ждет, и вопреки тому гвардейскому офицеру, который решил занять позицию на этом холме, когда он мог бы просто отступить.

Орлов быстро отметил предубежденный тон Страхова и инстинктивно отреагировал в защиту своего протеже:

— Кажется, вы держите ситуацию под контролем, капитан Страхов. Вас следовало бы похвалить за выбор такой позиции, — продолжал он, как будто не расслышав того, что только что сказал Страхов. — С этих холмов контролируется долина и западные подходы. Вы сохранили много русских жизней, отстояв эти холмы.

Вскоре Орлов заметил Булатовича, узнав его на расстоянии по красной гусарской фуражке, и поспешил к нему, обняв и громко приветствуя его перед строем его подчиненных.

 

Глава восьмая: Верить или не верить

Хайлар, Манчжурия

3 августа, 1900

В ночь после взятия Хайлара Буторин нежил свои косточки на мягких матрасах и пуховых подушках в обширном тарантасе Купфермана, сытый и пьяный. «Я не пировал так много лет,» — сказал Буторин, — «со дня свадьбы моего брата, прости его, Господи.»

Купферман и Страхов не знали, что с ним делать и насколько можно верить тому, что он сказал. Оказалось, что он горазд на выдумку, но ему хотелось поговорить, и он явно знал кое-что о Булатовиче, что, по крайней мере, побуждало их нарушить собственные правила и поднести ему водки. Они обращались с ним, как с героем, снова и снова слушали историю его спасения и незаметно расспрашивали о Булатовиче.

— Говорят, ты один из его любимчиков, — сказал Страхов, намеренной лестью стараясь подтолкнуть его к нужной теме.

— Да, — сказал Буторин гордо, — и я, и Стародубов, и Шемелин, и Логин Забелин, что бы с ним ни стало. Мы не видели его уже два дня, с тех пор, как его послали в караул в горы.

— А почему он так храбр? — спросил Страхов, слегка раздраженный этими отступлениями.

— Он что-то знает про себя, этот Логин. Он молод, не больше тридцати, но ведет себя как многоопытный. Хладнокровный, но не дерзкий. Дерзость приходит и уходит. Один день — герой, другой день — трус. На выдержку можно положиться.

— Да, конечно, тот Логин, о котором ты говоришь, храбрый человек. Но Булатович, расскажи нам о Булатовиче.

— Он тоже храбрый. Но такой храбрости я никогда раньше не встречал. Горячий, просто кипяток, но всегда — то, что надо. Однажды я его спросил, я сказал: «Почему вы так делаете? Вот ведь у меня нет ни семьи, ни прошлого, ни будущего. И вообще я сумасшедший. Иногда я совершаю поступки не ради женщин, или выпивки, или денег, я вообще не знаю — ради чего. Но вы, с вашим отличным образованием, вашим престижным полком, у вас есть, ради чего жить. Почему вы такой храбрый?»

А он засмеялся и сказал мне: «Ох, на самом деле я совсем не храбрый. Эфиопский генерал однажды сказал мне: «Вы смелый и дерзкий, но настоящая храбрость приходит только с опытом». «Да, Алеша,» — он называет меня Алешей, — «Мне нужно больше опыта.'«

А я сказал ему: «Генерал, вы говорите? И он ожидает больше храбрости, чем у вас? Сильно жаль мне его врагов.»

— Действительно, — поддакнул Страхов, наливая ему еще. — Булатович — прекрасный солдат, и ты тоже…Алеша. И мы хотим знать больше о наших прекрасных солдатах. Приходи к нам почаще. Мы выпьем немного, поговорим немного. Ты нам расскажешь о себе, о Булатовиче.

— Да, — добавил Купферман, — Спроси Булатовича о его женщинах. Мне очень любопытно.

Буторин засмеялся: «Я всегда рад поговорить о женщинах.» Он предложил тост: «За женщин и за мазеповцев!»

— Мазеповцы? — спросил Купферман. — Что такое мазеповцы?

— Булатович — это Мазепа. Стародубов называет его Мазепой, — объяснил Буторин, подливая себе еще водки. — А тогда люди Булатовича — мазеповцы.

— Мазепа? Они называют его Мазепой? — спросил Купферман.

— Битва под Полтавой, — вмешался Страхов. — Украинцы и шведы против Петра Великого. Мазепа был предателем, мятежником, украинским националистом.

— Вам не нужно объяснять, капитан, — холодно сказал Купферман. — Пушкин и Байрон оба написали о нем длинные поэмы. Мазепа был падок на женщин. Как я уже сказал, загадка этого человека — почему он здесь, почему он так рискует — и разгадка, безусловно, заключается в женщине.

Буторин глянул с опаской, в стельку пьяный от прекрасной водки, которую ему предложили, но осторожно взвешивая свои слова, перед тем, как их произнести. Он не дурак. Он знал, что они вовсе не друзья Булатовича. Но он мог выдержать спиртное, и не видел причин отказываться от дармовой выпивки, пока держал мозги под контролем.

— Не придавайте значения этому имени, — сказал он. — Нам нравится, как оно звучит, вот и все. Кроме того, это имя дал Стародубов. А кто может всерьез принимать прозвища Стародубова? Он называет транжиру «Евреем», а девственника «Батей».

— Но ведь должна быть причина, — настаивал Купферман, — причина для имени, причина для неестественной храбрости. И я верю, что в основе этого лежит какой-то скандал, связанный с женщиной.

— Да нет, ваше благородие,— осторожно предположил Буторин. — У него могли быть и женщины, и проблемы. Но это не разгадка его бесстрашия в бою.

— А что разгадка? — спросил Купферман.

— Колдовство, — ответил Буторин, сделав длинный медленный глоток и смакуя удивление на их лицах. — Черная магия, которую он нашел в Африке.

— Колдовство? — недоверчиво спросил Купферман.

— Сначала я думал, что он сумасшедший, так он рискует, — пояснил Буторин, почти убеждая самого себя, пока он плел эту историю. — Но это неестественно, я вам говорю. Обычный человек уже бы десять раз погиб. Пули его облетают по кривой. Я это видел собственными глазами. Это не храбрость — это колдовство.

 

Между тем остальные мазеповцы сидели вокруг костров. Новый отряд разведчиков только что возвратился с гор, где они не смогли найти никаких следов Логина или людей, который были посланы с ним в караул. Буторин, который стоял в карауле поблизости, мог знать что-то о его судьбе или местонахождении, но никто, кроме Купфермана и Страхова, не говорил с ним после его возвращения.

— Эй, Еврей! — крикнул Софронов, чтобы разрядить напряжение.

Шемелин вскочил на ноги, сжив кулаки.

Все, кроме Шемелина, расхохотались. Задирать Шемелина быстро стало среди них привычной забавой. На этот раз это отвлекло их от мыслей о Логине и двух других разведчиках, пропавших в горах. Но смех стих слишком быстро. Шемелин постоял еще немного в растерянности. Каждый смотрел сквозь темноту в сторону гор.

И только теперь Буторин, наконец, появился от тарантаса, с широкой ухмылкой на длинном плутоватом лице.

— Где мой брат? — возбужденно спросил Петр.

— Что там случилось? — спросил Булатович.

— Как тебе удалось спастись? — спросил Стародубов.

Буторин театрально зашагал к костру. Свет костра создавал длинные тени, что придавало его чертам дьявольский вид. Все уставились на него в ожидании. Он хмыкнул, довольный эффектом, произведенным на отряд его молчанием. А затем с жаром начал рассказывать свою историю.

— Я стоял в дозоре у подножия горы. Сотни китайцев проходили мимо, но я их не видел и они меня не видели темной ночью, пока не взошла луна. Должно быть, они готовились к неожиданной атаке на вас здесь в Хайларе. Я услышал их до того, как увидел, их перешептывание. Я не мог сказать ни слова, но они были, можно сказать, везде вокруг меня. Я лег плашмя на живот и пополз тихо, как мог, к ближайшему рву. Когда я дополз до рва, там уже была группа китайцев, шагах в десяти. Медленно и спокойно я стал рыть углубление, разгребая песок и глину на дне и углубляя его. В любую минуту могла взойти луна. Я быстро засыпал себя всем, что попало под руку — сухой травой, песком, на счастье там был и конский навоз, я и его подсыпал.

Что вы смеетесь? Думаете, что я дурак? Хорошо, так и думайте. Кто будет присматриваться к навозной куче? Я бы и надеяться не мог найти камуфляж лучше.

Я лежал там неподвижно на ночном холоде. На заре я услышал выстрелы вдали, сотни выстрелов, но я не смел двигаться. Китайцы разбили лагерь шагах в двадцати от того места, где я лежал.

Весь день под палящим солнцем я лежал там, без воды и еды. Я был так близко, что слышал каждое их слово, слышал звук воды, небрежно пролитой на землю, шкворчание еды, которую готовили на костре.

Однажды меня толкнул конь. Я подумал, что он проломит мне спину. Но я счастливчик. Конь просто навалил на меня свежую кучу навоза и ускакал.

В ту ночь снова было холодно. Я не мог слышать голоса, не мог больше слышать треск костра. Я уже помешался от голода и жажды, поэтому осмелился поднять глаза. Зола в костре еще тлела, но следов китайцев уже не было. Я поднял голову и разглядел вдали при свете луны лесок и церковь на вершине холма. Я пополз к нему, рассчитывая встретить вас в этом направлении, если вы еще живы.

Я разглядел китайский дозор, прополз мимо него, наткнулся на второй, потом еще на один. Должно быть, я был внутри целой цепи китайских дозорных постов. Силы меня покидали. У меня не было других шансов, кроме как убить одного из них, потихоньку, и выскользнуть прочь. Я вынул нож и медленно пополз, тише ветерка, который веял той ночью. Через полчаса я был на полпути к нему, потом я пополз еще тише, часто останавливаясь. Наконец, когда я был в трех шагах от него и не мог рисковать подойти ближе, я прыгнул. Одной рукой прикрыл ему рот, другой вогнал нож ему в горло сзади, но мимо тяжелого узла его косички. Быстро повернул вокруг лезвие и перерезал трахею. Когда его голова оказалась в моих руках, я знал, что он уже не сможет крикнуть.

Потом я полз, карабкался, шатался на ногах, бежал, почти падая, потеряв чувство направления. И тут я увидел Логина.

Петр вскочил:

— Ты видел брата?

Буторин сдержал радостный смех. Он никогда раньше не привлекал к себе столько внимания, а он любил внимание. Он придумал эту подробность для эффекта и хотел сейчас обыграть ее, во что бы то ни стало.

— Так что мы сидим здесь! — закричал Петр. — Ты сказал, что видел моего брата. Где? Где он?

— Там, — показал Буторин, и все посмотрели в этом направлении, как будто ожидая, что он появится в тот же момент.

— Где? — спросил Петр сердито.

— Там. Там, говорю же тебе. На луне.

— Что?

— Может, это сделала голова, которую я держал в руках. И полная луна. Луна была как раз над холмом с леском и церковью, куда я направлялся. И вдруг луна стала лицом Логина. Клянусь. Я видел голову Логина, плывущую в небе, его отделенную голову. Глаза были широко открыты, как будто у него не было век. И рот казался открытым. Но я не слышал, что он мог сказать. Я просто бежал в другом направлении, пока не встретил Орлова и его войска.»

— Если это шутка, — сказал Софронов, — то дурная.

Больше никто не сказал ни слова. Они просто сидели, уставясь на огонь, или на луну, или на собственные ноги и руки, так тихо, как сидели они после своего возвращения из Урдинги, когда умирал и стонал Аксенов.

Булатович вспомнил, что однажды ему сказал Молчанов:.»Люди верят в то, во что хотят верить, а то, во что они верят, управляет тем, что они делают. Они легче поверят в привидения и сверхъестественные силы, чем в окончательную необратимость смерти.»

 

В первых лучах зари стали видны дюжины больших серых орлов, парящих кругами над леском и близкой церковью. Генерал Орлов был в блестящем расположении духа. Китайская армия ночью отступила. Войска праздновали победу и готовились двинуться к более комфортабельному жилью в городе — все, кроме этих мазеповцев, которые двигались равнодушно, поглядывая на кружащихся орлов.

Тела людей и коней были быстро захоронены за день до этого, чтобы избежать зловония, от которого они натерпелись в Онгуне.

В лесочке боев не было. Китайцы, видимо, избегали этот лесок из религиозных соображений. Но птицы-падальщики свидетельствовали о смерти.

Наконец, Булатович приказал: «Стародубов, Шемелин, Буторин, сходите быстро. Наверное, там просто труп лошади.»

Когда они подошли ближе, их кони забеспокоились, видимо, чувствуя напряженность всадников или чуя что-то, чего всадники еще не могли видеть.

Церковь была пуста.

Буторин смело прошел вперед. Он гордился той историей, которую рассказал, гордился тем, что вызвал в товарищах суеверные страхи. Он так гордился собой, что бежал почти вприпрыжку.

Очки с разбитыми стеклами лежали посреди дороги. Он наклонился, чтобы поднять их и увидел три безголовых тела — русские солдаты без голов. Он упал на колени и истерически захохотал.

Теперь стали видны и головы.

 

Мазеповцы устроили похороны той же ночью. Булатович согласился, что все должно быть сделано по желанию братьев Логина. Они хотели кремировать, а не похоронить их брата, следуя традиции староверов семнадцатого века. В те времена десятки тысяч староверов, поверив в то, что изменения в церковном обряде, которые заставляла принять иерархия Церкви и государство, были работой антихриста, и в то, что наступает конец света, подвергли себя самосожжению, собравшись в местных церквях и читая псалмы и молитвы из Откровений святого Иоанна Богослова в горящих строениях, пока огонь не поглощал их.

— «Тогда я видел троны и сидящие на них были те, над кем свершился суд,»— нараспев читал Трофим, по памяти властно повторяя те несколько пассажей, которые он знал из Откровений.

Несколько костров отбрасывали перекрестные тени вокруг мазеповцев, вокруг песчаного холма, вокруг безголовых тел, вокруг самого Трофима — с простертыми руками и торчащей вперед бородой пересказывающего историю Апокалипсиса, как пророк, читая нараспев наводящие ужас слова в первый раз. На горизоне висел горящий апельсин полной луны.

— «И я увидел души обезглавленных…» — продолжал Трофим, дико взглянув на Буторина.

Буторин в ответ вытаращил глаза, испуганный тем, как точно слова Библии соответствовали ситуации. Жуткое совпадение.

Трофим изменил голос, чтобы отличить свою собственную импровизацию от точных слов из Откровений и избежать смущения, если бы кто-то посчитал богохульством изменение или добавление слов к Священному Писанию.

— Восславим Господа, который дает нам знаки Конца, — импровизировал он. — Восславим Господа, посылающего сны, которые возвещают Истину, который делает пророков даже из лжецов, чтобы смутить безбожных. Поскольку Бог с нами и в нас, и воистину все, даже страдание и смерть, ниспослано от Бога.

— «Я увидел души обезглавленных», — процитировал Трофим еще раз, — «за свидетельство Иисуса и за слово Божие, которые не поклонились зверю, ни образу его, и не приняли начертания на чело свое и на руку свою».

— Восславим нашего казненного брата! — снова стал импровизировать он. — Он погиб за святое дело, борясь с язычниками, которые убивали невинных христиан и миссионеров. Восславим его, ибо написано, что такие, как он — обезглавленные в святой войне за Христа — воскреснут и будут править с Христом тысячи лет.

Остальные умершие не воскреснут к жизни до скончания тысячи лет, — продолжал он скорбным голосом цитирования. — «Это первое воскресение. Блажен и свят имеющий участие в воскресении первом: над ними смерть вторая не имеет власти, но они будут священниками Бога и Христа и будут царствовать с Ним тысячу лет». Трофим замолчал, как будто в трансе.

Стародубов стоял рядом с Петром и заботливо наблюдал за ним, ожидая каких-то признаков эмоций. Парень стоял тихо, нежный пушок будущей бороды отражал свет костра. Он не задавал вопросов и не плакал. Только глубокая морщина появилась над левой бровью.

— Ты разделяешь веру твоего брата Трофима? — мягко спросил Стародубов.

— Господь не делал этого, -пробормотал Петра. — Я молюсь Богу, что Господь не делал этого. Как могу я мстить за смерть моего брата, если Господь сделал это?

— Но что бы доказала месть? — спросил Стародубов.

— Око за око, голова за голову — только я заплачу в десять раз больше, ибо Логин был в десять раз лучше, чем они. — Петр пнул ногой песок. Он веером рассыпался и затрещал над костром.

Стародубову хотелось схватить парня и поколотить — чтобы тот сердился на него, а не на мир. Так он сделал со своим вторым сыном, когда первый сын умер. Сын ударил в ответ, и они набили друг другу синяков, а потом оба напились.

Он бы мог начать такую потасовку даже сейчас, но подошел Софронов, мрачно посочувствовал Петру и добавил мягко, но со всей серьезностью, тоном священника, который даже превосходил скорбный тон Трофима.

— Панмонголизм! Вот слово для этого. Конец наступает, и он наступает с Востока. В этой стране Антихриста появится настоящий Антихрист. И скоро, может даже прямо сейчас. И все истинно верующие должны объединиться — православные и староверы, католики и протестанты, даже иудеи. Все должны объединиться в борьбе с Антихристом в эти Последние Дни.

В молчании прозвучали тихо произнесенные Софроновым слова. Не только Петр и Стародубов, но все мазеповцы повернулись к нему. Софронов, несомненно, почувствовал, что у него есть аудитория, поднял руки и повысил голос.

— Панмонголизм! Современный проповедник Соловьев создал это слово. «Панмонголизм!»— сказал он. «Хотя имя звучит дико, я нахожу в этом звуке утешение, мистическое предвестие чудесного провидения Господа' Убейте эти монгольские орды. Это воля Господа, говорю я вам. Во имя Божие мы должны убивать зверей, которые совершили это злодеяние!»

Он замолчал, и на минуту воцарилось молчание, пока Петр не прошептал: «Месть!» И все другие громко повторили: «Месть!», и Трофим подхватил, как будто часть молебна:, «Месть! И снова говорю я, месть!» И мазеповцы, даже Булатович, захваченный духом момента, повторили эхом: «Месть!»

Трофим схватил горящий факел от костра и поднес к телу брата. Огонь вспыхнул со всех сторон, поглотил тело и высоко взвился в ночи.

— Пусть душа его вознесется в небеса, — нараспев сказал Трофим. — Помолимся Господу!

Это было предусмотрено заранее — тело Логина было заботливо обложено факелами. (Двоих других должны были похоронить.) Но церемония длилась так долго, что неожиданный жест и неожиданное пламя вызвали потрясение. Ведь только Трофим и Петр должны были быть свидетелями сожжения тела.

Буторин стоял, охваченный непроизвольной дрожью. Наконец-то и до него дошло, что эти похороны — не конец, а начало. Он всегда насмехался над суевериями других, но имел собственные суеверия, а сейчас открыл еще одно. Предание тела земле кажется концом — оно предается гниению и забвению. Но огонь — это другое. Глядя на пламя, он думал, что видит дух, который освободился от тела, чтобы удивлять и тревожить. Даже теперь, как в той небылице, которую он так правдопободно рассказал, луна, казалось, приняла вид отсеченной головы Логина.

На заре Трофим собрал пепел и развеял его по ветру, вниз по реке. И мазеповцы разбрелись — все, кроме Петра и Лапердина.

Петр стоял и смотрел на восходящее солнце, облака, которые то закрывали, то открывали его, пока не заболели глаза. Он хотел побыть один. Он думал, что он один. Но заметил отблески очков Лапердина и увидел его, стоящего вблизи с циничной усмешкой, показывающей белые зубы.

— Ты и правда веришь в воскресение мертвых? — усмехнулся Лапердин.

Не только слова, но сам факт, что он вообще говорит, подействовали на Петра, как шок. Они раньше никогда не разговаривали друг с другом. Лапердин был обычно замкнут, а Петр был застенчив и не склонен говорить, пока к нему не обратятся.

— Если ты действительно веришь в воскресение, — насмешливо продолжал Лапердин, — то зачем все эти разговоры о мести? Почему ты должен так гневаться, если твой брат вернется к жизни и будет править с Христом тысячу лет? Ты должен радоваться, если ты в это веришь. Ты должен благодарить людей, которые замучили его, и благодарить их за то, что они обезглавили его и сделали его одним из избранных.

— Безбожный негодяй, — пробормотал Петр, возмущенный и смущенный тем, что основные принципы его веры ставятся под сомнение в такой момент.

— Я предполагаю, что ты все еще думаешь, что веришь в Бога,— настаивал Лапердин. — Всеобщая болезнь. Так часто мы думаем, что мы верим, долго после того, как верить перестали. И верили ли вообще? Или все дело в том, хотим мы верить или хотим не верить?

— Уйди отсюда, ублюдок, — пробормотал Петр, отвернувшись.

— Может, ты действительно веришь в Бога. Может, ты так наивен, принимая все на веру, без доказательств.

— Вера — это зов, а ты просто безбожник, — ответил Петр, не глядя. Он должен был бы просто уйти прочь от этого надоедливого человека, но вопреки самому себе чувствовал потребность сказать последнее слово, как будто бы имело какое-то значение то, что сказал и во что верил этот образованный циник.

— Вера. Хорошо, вера. Я верю в смерть и страдания, которые я видел. Бога я не видел. Бога либо не существует вовсе, либо Он бесполезный, либо Он злобный.

— Зачем ты плюешь мне в душу? Оставь меня с миром, умоляю тебя.

— Я умолял тоже. Я умолял о мире, и радости, и счастье, когда я был немногим старше, чем ты. Я молился о благополучии тех, кого я любил…

Петр обернулся и посмотрел на него. Солнце снова скрылось за облаками, и темные глаза Лапердина были ясно видны через стекла его очков. Сейчас в них не было ни намека на насмешку.

— Да, я молился, — продолжал он, — пока не узнал лучше, пока не узнал, что единственный способ выжить в этом мире, единственный способ остаться в здравом уме — это запретить себе любить, заботиться, надеяться и молиться о том, что несбыточно. Мертвые мертвы, и это их конец.

Петр схватился за голову и закричал:

— Почему я? Почему ты не можешь оставить меня в покое?

— Думаю, это забавно, — улыбнулся Лапердин. — Может, из чувства симпатии. Я не полностью лишен его. Может, ты напоминаешь мне меня самого десять — пятнадцать лет назад. Такой ранимый. Открытый нараспашку ко всей несправедливости жизни, судьбы. Я просто хотел дать тебе совет — закрой свое сердце, пока мир не разорвал его в клочья.

Ты закрываешь уши. Ты не смеешь слушать меня, но ты и не убегаешь прочь. Ты бы должен получше узнать меня, прежде чем показывать такую слабость. Я просто подманиваю волков поближе. Поэтому я расскажу тебе маленькую историю, чтобы дать тебе представления о том, кто я, чтобы ты знал, что я знаю, о чем говорю.

Я прибыл из Киева. За деньги казаки позволили мне поселиться в Забайкалье, не задавая вопросов. Я тут уже больше десяти лет.

Я был студентом-медиком, гордостью своих родителей, пока не встретил Наталью. Родители не имели ничего против нее или ее семьи. Наши отцы оба были коммерсанты. Мы были побогаче, но немного. Мои родители не хотели, чтобы я женился так рано, как они говорили. Они хотели, чтобы сначала я закончил учебу. И они дали мне понять, что надеются, когда я стану врачом, подобрать мне более подходящую пару — кого-нибудь с приданым побогаче и связями получше.

Мы оба были молоды и импульсивны. Мы уехали в Харьков и жили вместе. Мы говорили, что мы муж и жена, но наша любовь была нашей единственной связью, да еще бедность; порвав все связи с нашими семьями и друзьями, единственное место, где я мог найти работы — завод. Если бы я показал, что я образован, рано или поздно выяснилось бы, кто мы есть, и что мы живем вместе нелегально. Но на бедных и необразованных никто не обращает внимания. Мы именно так и хотели — мы оба, в нашей маленькой жалкой свободе.

Родилась дочь, прелестна крошка — «Наталья» назвали ее, в честь ее матери — с иссиня черными волосами, такими густыми для маленькой девочки, и с зелеными глазами — уверен, они бы так и остались зелеными.

Однажды девочка умерла. Мать впала в истерику. Ее родители, которые искали ее, были возмущены тем, что она живет во грехе — какой стыд, что скажут люди — это их волновало больше, чем смерть ребенка. Они ее забрали.

Поскольку мы не были женаты, я не имел никаких прав. Они не сказали бы мне, куда они ее пошлют, но я нашел ее через несколько месяцев, в приюте для душевнобольных. Кроме близких родственников, посетители не допускались. Я нанялся на работу санитаром.

Она меня не узнавала. Она просто сидела там, час за часом, и вязала детские вещи.

Она вязала что-то детское, когда кто-то стукнул в дверь. Она оставила комнату на минуту, а когда вернулась, малышка уже не дышала — просто умерла, без причины, без объяснений.

И теперь она не могла оставить кресло, она не могла оставить вязание без истерической борьбы — они могли попытаться убить ее ребенка.

Как санитар, я должен был силой кормить ее, когда она там сидела, и убирать за ней, и уводить ее из кресла в постель, и привязывать ее каждую ночь. Она проклинала меня, когда я приближался, называла меня «разбойник», «детоубийца», царапала и била меня, когда я тащил ее к кровати.

— Почему вы оставались? — спросил Петр.

— Я не знаю.

— Почему вы ушли? — спросил Петр.

— Она умерла.

— Ох!

— Я убил ее своими руками.

Петр пристально смотрел на него, что-то отталкивало и в то же время привлекало его к этому странному человеку с его ужасной историей. Вопреки самому себе, он чувствовал импульс подружиться с этим человеком, но он удержался, как удержался раньше в случае с Аксеновым.

Логин всегда говорил: «Выбирай друзей тщательно — это единственный способ управлять своей судьбой.» И еще он сказал: «Выбирай друзей тщательно, иначе однажды ты можешь возненавидеть того человека, каким ты стал.»

Но человек нуждается в друзьях. Логин был другом и братом. Теперь у Петра не было друзей, только знакомые.

Было что-то притягательное в этом образованном человеке с его циничными разговорами и сентиментальным прошлым. Льстило то, что его выбрали для признаний и даже для провокационных вопросов, которые были раньше заданы.

Петр всегда жил в тени своего брата. Даже в тот единственный раз, когда Петр попытался оторваться от семьи и пойти в армию, чтобы испытать возбуждение в бою, Логин тоже присоединился, просто чтобы наблюдать за ним и защищать. И вопреки самому себе Петр принимал поддержку и дружбу брата.

Трофим — совсем другое дело, он сосредоточен на себе самом и на своих религиозных представлениях. Петр был с ним не ближе, чем с другими знакомыми из той же деревни.

Смерть Логина оставила брешь, и вот теперь этот Лапердин выбрал его, чтобы дать ему совет.

Как мог он выбирать того, кто будет на него влиять? Это не случайно, что он попал в этот самый отряд, что он встретил таких людей, как Булатович и Стародубов и вот теперь — Лапердин.

Где был выбор? Где была свобода? С кого он мог спросить теперь, что Логин ушел? Что станет с ним теперь, когда он, вовсе не по своей воле, был одним из мазеповцев?

 

Глава девятая: Недоразумения

Хайлар, Манчжурия

5 августа, 1900

На похоронах Логина, когда пламя неожиданно поглотило безголовое тело, Шемелин стянул шапку, почтительно склонил голову и задрожал, несмотря на тепло от костра. «Прах,» — думал он, — «прах к праху.» И он вспомнил вазу, которую случайно разбил в могильнике. Был ли там прах? Что происходит с человеком, когда он обращается во прах? Куда уходит его душа? Где души всех этих обращенных в прах предков? Можно ли затолкать душу в вазу? Какого размера должна быть ваза, чтобы вместить его собственную душу? Вопрос за вопросом — и все без ответа. Он простой крестьянин. Как может он ожидать получить ответы? И кто мог бы осудить его за это невежество? Кто мог бы осудить его за неуважение к смерти, если он не имеет представления, что остается от умершего после смерти?

Ему нужно бы поспать. Он истощен. Но рана над левым глазом чесалась и иногда болела, а, кроме того, ему нужно было поговорить с Булатовичем о предках. После того рейда к Урдинги Шемелин был убежден, что Булатович знает все.

Шемелин нашел Булатовича сидящим в его маленькой палатке, неуклюже пытаясь стащить с себя обувь. Красная полковая фуражка валялась в пыли перед ним.

Шемелин пристально посмотрел сначала на палатку со всеми ее карманами и приспособлениями, потом на Булатовича, который выглядел таким маленьким и беззащитным, сидя там. Шемелину было трудно думать о Булатовиче, как о простом неуклюжем смертном, каким он выглядел в такой позиции.

— Не стой столбом, — огрызнулся Булатович. — Дай мне руку.

Шемелин наклонился и с некоторым усилием стянул сапоги. Ноги и ступни сильно опухли после долгих часов на ногах.

— Ну, что тебе надо? — Булатович снова устало огрызнулся.

— Я вот все время думаю, ваше благородие, — медленно начал Шемелин.

— И о чем же ты все время думаешь?

— Ваше благородие, вы когда-нибудь интересовались, кто ваш отец на самом деле?

И поскольку Булатович не сразу ответил, Шемелин продолжал:

— Я часто спрашивал себя. Я смотрел на мать, стирающую белье так же, как ее мать, и как мать ее матери. Я смотрел на отца, пашущего чужое поле и собирающего чужой урожай, год за годом. И я спрашиваю: как можно получить от этих людей что-то новое? Даже если с именем, которое отличается от имени моего отца, и отца его отца, и отца отца его отца, даже с таким именем, как «Яков», как я могу быть чем-то другим, не таким, как отец? А люди смотрят на меня и говорят: «У тебя мамин нос, у тебя глаза отца…» Но я не чувствую запахов маминым носом. Я не смотрю глазами отца. И эта деревня — не мой дом. И мои руки не знают плуга. А как же так может быть, если отец— это действительно мой отец, а мать — это действительно моя мать? Вяз не вырастает из дубового желудя. Кто может сказать? Может, я — еврей, незаконнорожденный? Иногда я даже хотел бы быть еврейским ублюдком. Тогда это была бы какая-то новая странная помесь, новое будущее, а не просто пахарь на чужом поле.

Он чувствовал, что ясно выразился. Он был горд построением своих фраз. Но Булатович ответил сердито, устало и нетерпеливо:

— Почему ты не пошел главной дорогой, как я тебе сказал?

— Но…вы не говорили, ваше благородие…

— Хорошо, почему я должен говорить тебе про каждый шаг? Любой хоть с каплей здравого смысла понял бы, что войска могут идти только этой дорогой. Все, что ты должен был сделать — это идти по главной дороге, и ты бы там встретил кавалерию и предупредил их. А так они шли прямо в западню.

— Виноват, ваше благородие…

— Виноват, мы все виноваты. Я виноват. Я устал. Иди-ка ты отсюда, дай мне поспать.

Шемелин побрел через лагерь в неясном свете облачного рассвета. Он хотел бы побыть один, но всюду были люди — чистили ружья, пили и пели, чистили лошадей. Как можно было уснуть? Не разбирая дороги, Шемелин споткнулся о пепелище костра, пошатнулся и почти рухнул на молодого солдата — не старше шестнадцати, который чистил щеткой своего коня.

— Болван! — закричал Шемелин. — Ты что, не видишь, что бок коня весь поцарапан и порезан? Отведи его к ветеринару, чтобы он обработал раны. Не три его щеткой. Ты же мучишь бедное животное.

Парень уронил щетку и уставился на Шемелина, который продолжал свой путь, бормоча снова и снова: «Если бы у тебя была хоть капля здравого смысла…хорошенький способ обращаться с конем.»

Только теперь Шемелин начал соображать, почему он так сказал, и говорит ли он с кем-либо или сам с собой. И тут маленький оборванец, лет шести или семи, стал хватать его за ноги. Беленький, но узкоглазый, он явно был полукровкой, быстро сообразил Шемелин. Вероятно, случайный отпрыск какого-то русского железнодорожного рабочего. Или результат изнасилования. Шемелин отогнал его прочь и продолжал свой бесцельный путь. Мальчишка следовал за ним, но Шемелин не обращал на него внимания.

Мимо проскакал офицер. Мальчишка схватил его за ногу. Офицер оттолкнул его и поскакал дальше.

Шемелин молча смотрел, как поднялся мальчишка, на лбу которого кровоточила ссадина, и побежал прочь, не издав ни стона. На мгновение Шемелин решил догнать его и предложить помощь. Он подумал об этом еще секунду, потом сделал шаг или два в противоположном направлении, потом снова передумал — но мальчишка уже убежал, и не было способа загладить свою вину. Перед его глазами стояло окровавленное лицо мальчика. Но самого мальчишку было невозможно найти. Может быть, он его и не видел никогда. Может быть, это был просто сон. Он на это надеялся. Он молился об этом. Он вернулся в свою палатку, налил себе чашку воды, потом другую; но вместо того, чтобы выпить вторую чашку, сел и стал смотреть на свое отражение. Шрам над левым глазом стянул кожу и придавал ему узкоглазый азиатский облик, как у мальчишки.

Он вылил чашку на землю. Вода плеснула на маленькую книжку, которую позволил взять Булатович — «Путь странника». Он быстро поднял и обтер книжку. Она почти не промокла.

Послышались шаги. Он взглянул и почти нос к носу столкнулся с Софроновым. Это была или необычайная ночь или необычайный сон.

— А, Яков, — начал Софронов. — Хорошо, что нашел тебя.

И он, пригнувшись, без приглашения залез в палатку Шемелина и обустроился там, как старый друг. Шемелин смотрел в недоумении. Никогда раньше Софронов не перемолвился с ним даже словом.

— Я хотел бы извиниться, — продолжал Софронов. — Видишь ли, я только в шутку называл тебя «еврей», насмехался над тобой. Мы все шутили, правда. Ты же знаешь, как и я, что здесь в Забайкалье все немного помешаны на этом. Везде в других местах казаки разрешают евреям селиться на их территории, но в Забайкалье они это делают за выкуп — больше пятисот евреев, я слышал, и возможно еще сотни втайне исповедуют свою религию, но за выкуп, и никто не спрашивает. Да, мы здесь в Забайкалье относимся к этому спокойно. Мы не устраиваем погромы на евреев и не избиваем их каждый раз, когда случается неурожай или еще что-нибудь идет не так, как надо, как это делается на Украине, в Польше и других местах. Мы называем тебя «евреем» просто шутки ради. Я не верю, что кто-нибудь из нас действительно антисемит.

— Антисемит? — Шемелин никогда раньше не слышал это слово.

— В конце концов, ты знаешь, для антисемитизма нет никакого философского основания. На самом деле я очень уважаю ваш народ и вашу веру.

— Мой народ?

— Да, иудейский народ. Вашу вера в единого Бога, ваши ожидания Мессии, вашу интерпретацию истории как выявления Божьей воли. Это пришло мне на ум во время похорон Логина. Я не одобряю кремацию, а ты? Я никогда не знал, что здесь есть секты староверов, которые так делают. В более высоком философском смысле, возможно, они правы. Но я должен признать, что я нахожу сожжение человеческой плоти отвратительным. И я должен сказать тебе об этом.

— О сожжении?

— Нет, о твоей религии и твоем народе. Слова Трофима напомнили мне священную роль, которую иудейский народ будет играть в последней битве с Антихристом. Поэтому я хотел извиниться перед тобой за насмешки над твоими благородными предками и верой.

— Но я христианин.

— Удивительно. Это твой отец обратился в другую веру?

— Мой отец не менял веру.

— Тогда ты, ты, Яков, увидел свет. — Софронов был обрадован, как будто это он сам исполнил это удивительное обращение.

— Но я не еврей! — запротестовал Шемелин.

— Конечно, нет, — охотно согласился Софронов. — В глазах Бога и даже в глазах закона, если ты обратился, то ты теперь христианин и не еврей, и ни одно из законных ограничений против евреев тебя не касаются, даже в Европейской части Россси. Конечно же, ты мог бы жить вне черты оседлости, ты мог бы купить землю, ты мог бы получить образование без оглядки на квоту для евреев.

— Я никогда не был евреем!

— Хвала Господу — ты был заново рожден во Христе.

Шемелин в изумлении смотрел на Софронова, глубоко погруженного в молитву, который затем вернулся к беседе и спросил:

— В твоей деревне был священник?

— Нет, — ответил Шемелни. — Наша деревня маленькая. Но я научился читать. Несколько человек в деревне умели читать, но я читал Библию.

— Боже мой!— с полной серьезностью воскликнул Софронов. — Ну конечно — ты читал Библию и Библия сама обратила тебя — слово Божье без посредничества толкований других людей. Как прекрасно, и в то же время — как опасно. Так легко впасть в заблуждение, неправильно понять Истину Бога, впасть в грех и в ересь. Но все же у тебя настоящая русская душа — еврейская кровь, но русская душа, простая душа русского крестьянина. Я далек от того, чтобы говорить тебе, как толковать Слово Божье. Мой ум так заполнен философскими и еретическими учениями, я так изощрен в сложнейших толкованиях, я заблудился в лабиринтах логики. У меня есть все, кроме простой и чистой веры русского крестьянина. Ты знаешь, именно в этом смысл этой книги.

— Библии?

— Нет, той маленькой книги в твоей руке, той, что я поднял для тебя, думая, что она может обратить тебя в истинную веру.

— Сколько раз я должен тебе это повторять? Я не нуждаюсь в обращении. Я никогда не нуждался в обращении.

— Ну да, действительно. Какая страстность. Какая естественность. Я завидую твоей наивной вере.

— Ты прекратишь слушать самого себя и выслушаешь меня, наконец? Кто ты такой?

— Что ты имеешь в виду?

— То, что я сказал. Но у меня нет никакого представления о том, что ты говоришь, и что ты думаешь, и кто ты такой.

Неожиданно Шемелин пнул Софронова в плечо.

— Что? — спросил Софронов, завалившись назад.

Шемелин быстро помог ему выпрямиться.

— Так ты действительно здесь. Я должен был удостовериться. Я уже не могу верить своим глазам и ушам, но еще могу доверять своим рукам.

— Ты сошел с ума?

— Нет, я знаю. Я действовал странно и видел странные вещи.

— Какие вещи?

— Мальчишку— оборванца ударил офицер.

— Ничего странного.

— Но мальчик исчез.

— Что ты имеешь в виду?

— Я это видел. Офицер — он выглядел знакомым, но я не знаю его имя — ударил маленького оборванца в лицо и ускакал. Лицо мальчика было в крови. Он посмотрел на меня. Он просил помощи. Я отвернулся, потом передумал, вернулся, но он ушел. Он исчез. А может быть, это был сон.

— Что ты чувствуешь к этому мальчику?

— Сожаление. Я должен был помочь.

— Тогда это неважно, был ли мальчик или это было видение. Он послужил целью в духовной истории твоей жизни. Он разбудил твое сознание об обязанности поступать по-человечески.

— Но он может быть сейчас где-то — окровавленный, озябший, голодный.

— Как прекрасно.

— Прекрасно?

— Твоя жалость — это так естественно, так по-русски. Что еврей может сделать себя простым русским христианином, просто по собственной воле.

— Я не еврей! — закричал Шемелин, швырнув книжку в Софронова, который, увернувшись, схватил книжку и чуть снова не потерял равновесие.

— Конечно, конечно, — сказал Софронов. — Но ты не должен беспокоиться о мальчике. Он, возможно, и страдает, но страдание — это не наказание от Бога.

— Я не должен на это надеяться.

— Бог, христианский Бог, православный Бог не требует око за око, и зуб за зуб.

— Тогда почему он позволяет детям страдать?

— Это испытание, — ответил Софронов.

— Испытание?

— Да. Мы все на земле испытываемся Господом. Величайшие испытания страданием заставляют нас использовать наши внутренние ресурсы и силы, или так я слышал. Если мы никогда не подвергаемся испытаниям, то мы никогда и не узнаем, на что мы способны, и мы никогда не сможем достичь святости.

— Что должна «святость» с этим делать? Это был просто мальчик. Он никогда не просил стать святым. Почему ты заставляешь его страдать?

— Но я не заставлял его страдать. Это ты. Это ты отвернулся от него.

Шемелин уставился перед собой застывшими глазами, как будто сфокусировавшимися на смысле сказанных слов. Потом он быстро повернулся, вылез из палатки и бросился прочь, озираясь вокруг в поисках мальчика.

 

— Какая наглость! — сказал Купферман громко, проснувшись. Он видел странный сон –он скакал по лагерю, и собака, какая-то дворняжка, подпрыгнула и схватила его за ногу. Он ударил собаку в голову, и она стала головой мальчика.

— Наверное, бродяга, он того заслуживает, — сказал он сам себе во сне. Но какой-то солдат увидел, как он сделал это, и посмотрел на него возмущенно, как будто никогда раньше не видел жестокости и бессердечия.

Как посмел солдат, простой ополченец, сомневаться в его полномочиях? Войска зависят от порядка и дисциплины. А военный лагерь — не место для заблудившихся дворняг, бродяжек и самонадеянных крестьян, которые не поняли еще, что мир управляется силой, что порядок означает насилие, что хорошая взбучка — это лучший способ научить мальчишку или собаку хорошим манерам.

Жена — это другое дело. Он никогда бы не ударил свою жену, даже и не спорил бы с ней, и не принимал бы всерьез ее мнения. Но своих мальчишек он частенько бивал хлыстом и ремнем. Так почему он не имеет право ударить заблудившегося бродяжку, который посмел поднять руку на офицера?

Спать. Ему нужно поспать. Он хотел бы заснуть. Его раздражало, что приходится так долго быть вне дома. Он скучал по жене, по своему любимому креслу, по спокойной комфортабельной ежедневной рутине. Он был человеком привычки, и он наслаждался своими привычками.

Двадцать лет назад Купферман был бы очень обрадован возможностью участия в битве. Тогда он имел амбиции и иногда даже энтузиазм, как сейчас Страхов.

Но Купферман получил чин подполковника уже много лет назад. Он много раз пропустил очередное повышение. Он играл роль военного политика в меру своих сил и поднялся настолько высоко, сколько было можно, не имея лучших связей. В армии у него не было будущего, и он это знал. Он завидовал успешным людям, таким, как Страхов или Булатович, особенно таким, как Булатович, который имел связи, которые могли бы поднять его очень высоко, если бы он знал, как ими пользоваться.

В основном, Купферман уже примирился со своей сравнительно скромной судьбой. Он перестал сожалеть о прожитых годах и был озабочен, главным образом, комфортом в настоящем времени и пенсией в будущем.

Домашний порядок был для него более важен, чем что-либо еще. Он пришел к этому заключению десять лет назад, когда он впервые открыл, что его жена Анна завела шашни с одним из его подчиненных — он был просто мальчишкой, а она — зрелой женщиной. Она и ее любовник увлеченно занимались процессом раздевания, когда он увидел их в конюшне. Он не прервал их занятия. Он просто наблюдал, пока они свои занятия не завершили.

Он ни слова не сказал об этом, как и она, но он понимал, что она знает, что он знает. Через год, когда молодой человек был переведен на другую должность, и после короткого периода угрюмого раздражения она стала вполне тепло к нему относиться. Он трактовал это теплое отношение как благодарность за то, что он не устраивал сцен, не позорил ее и не убил из ревности, как это делают обычные недисциплинированные мужья. Она казалась благодарной ему за сохранение их священного домашнего порядка.

Он выместил свое отчаяние на своем подчиненном, а не на жене. Все испытывают отчаяние. Некоторые справляются с ним спокойно, другие неразумно крушат все подряд. Такое отсутствие самоконтроля разрушило многие семьи, Купферман это чувствовал, поэтому он решил, что его брак не будет испытывать судьбу.

Он обращался с Анной с крайней предупредительностью. Они жили в одном из лучших домов Казани, вблизи богословской академии. Они принимали у себя и были приняты самыми влиятельными чиновниками и самыми богатыми горожанами этого провинциального города.

Даже когда она действовала неблагодарно и неразумно, он никогда ее не критиковал. Когда, вскоре после женитьбы, она стала апатичной, а дом пришел в упадок, он нанял дополнительно несколько слуг, не сказав ей ни слова.

Когда родился первый ребенок, Анна настаивала, что будет кормить и нянчить его сама. Но когда он понял, что она не справляется, что от напряжения при кормлении у нее болят груди, а непрерывный крик ребенка нарушает их драгоценный домашний порядок, он тотчас же, не сказав ни слова, нанял няню-кормилицу. Он был уверен, что Анна будет ему благодарна за освобождение от столь тяжкой ноши. Она поплакала несколько дней, но это ничего не значило. Она несколько недель провела в постели, но ведь она нуждалась в отдыхе.

Он никогда с ней не спорил. Что бы она ни сказала, даже ерунду, он улыбался и соглашался. Он никогда не обсуждал с ней ничего, что противоречило ей. Он никогда не привлекал ее к принятию решений. Зачем она должна беспокоиться о сложностях ведения домашних финансов? Он снабжал ее в достаточном количестве деньгами на карманные расходы, так что она вольна была покупать все, что ей взбредет в голову. Обо всем необходимом заботилась экономка.

После короткого всплеска особенной нежности и теплоты она стала снова апатичной. Но он не сказал ни слова. И когда она начала полнеть и терять свою девичью фигуру, которую она усердно и долго старалась сохранить, когда она, казалось, перестала заботиться, чтобы выглядеть, как все, даже на публике, его это вовсе не беспокоило. Их брак был крепким и прочным. Он сделал вывод, что теперь она больше не чувствует необходимости привлекать других мужчин.

Для него это был счастливейший период их семейной жизни. Она была так удобна и предсказуема. Она так приспособилась к его привычкам и стала сама человеком привычки, что заботилась о мелких досадных неурядицах и помехах автоматически, почти не осознавая их.

Оба их сына (он надеялся иметь больше детей, но никогда не выражал Анне своего разочарования) были сейчас на обучении. Они был сравнительно хорошо воспитаны. Когда-нибудь они наверняка оправдают доверие к их фамилии. Но как прекрасно, что их нет в доме, и в доме спокойно. Он мог бы представить сейчас Анну, сидящую у камина, читающую, как всегда, перед сном, и бросающую взгляды на его старое кресло. Он подолгу сидел в этом кресле.

Он попытался взять с собой в Манчжурию как можно больше привычной мебели, набив ею свой тарантас. Почему он, полковой командир, должен спать в палатке? Он даже взял с собой матрасы из своей домашней кровати. Он удивлялся, почему Анна любит новые матрасы? Она все еще изредка любила покупать что-то новое. Вначале она вообще была совершенно непредсказуема, постоянно передвигала мебель, покупала новые вещи, всегда возбуждаясь от самой новизны вещей, пока ему не удавалось ее утихомирить.

На службе и дома Купферман предпочитал комфорт привычного. Он любил видеть одних и тех же ординарцев, одних и тех же чиновников, одних и тех же подчиненных день за днем. Люди из его подчинения редко получали повышение. Главным образом, он выдвигал тех, от кого хотел бы избавиться — как любовника своей жены.

Молодой человек выглядел таким удивленным, когда получил неожиданное повышение и рекомендательное письмо. И когда он неожиданно был послан на повышение за тысячу верст от прежних мест, его голова так кружилась от всех этих быстрых успехов, что он и в самом деле поверил, что заслужил это, что он самостоятельно сделал блестящую карьеру в армии. Почему он должен сожалеть об этом заброшенном гарнизонном городке, о романе с женщиной бальзаковского возраста с ее увядающими чарами? Быстрый успех превратил спокойного, замкнутого, чувствительного юношу, который не знал, что делать со своей жизнью и нуждался в материнской опеке, в самовлюбленного денди, который любит править подчиненными — так недавно равными ему — и который, возможно, продолжит демонстрировать свои сексуальные доблести в новом окружении женщин, вдали от глаз его нынешней любовницы.

Купферман был вполне горд собой, уладив дело так аккуратно, спокойно и приятно. Никто не мог бы упрекнуть его за его действия. Но молодой человек наверняка уже потерпел крах, став жертвой своей собственной слабости и испытывая страдания в наказание за свои грехи.

Люди так слабовольны, так легко поддаются соблазну и разврату, особенно молодые и распущенные люди, не имеющие правильно воспитанных привычек, те, чьи привычки сформировались случайно, или те, кто имеет слишком мало привычек. Отец Купфермана был таким распущенным человеком. Посредственный коммерсант, он покинул родину, Восточную Пруссию, чтобы сбежать от кредиторов, несколько раз переезжал в России с места на место, всегда обещая больше, чем мог предоставить, продвигаясь все дальше на восток, подальше от досягаемости кредиторов. Его отец лгал так часто и так вопиюще скандально, что никто, даже он сам, не знал, когда он говорит правду. Купферман всегда задавался вопросом, какая у него была на самом деле фамилия. Его отец мог бы быть, не приведи Бог, даже евреем.

— Ах, но он, с его умением говорить, мог заставить полюбить себя, — говорила Купферману его мать без всякой горечи. — Я никогда не знала, сколько имен и сколько жен у него было, да и не думала об этом. Он заставил меня чувствовать, будто я — центр вселенной, что я для него — самое главное, единственное, что в мире имеет значение. Я бы все для него сделала, и я сделала — сбежав с ним. Если бы он не спился, он бы не попал под карету и был бы с нами, сочиняя свои истории о людях и местах, которые он умел изобразить даже более реальными, чем если бы ты видел их своими глазами. Мир никогда не казался мне таким реальным после того, как он ушел и перестал рассказывать мне о нем.

Купферман построил свою жизнь как полную противоположность жизни отца, в значительной степени при помощи связей семьи матери и денег, оставшихся от отца. Купферман построил свою собственную судьбу, сознательно воспитывая в себе привычки к порядку.

Он выбрал обеспеченную профессию, женился на Анне, когда ему было около тридцати пяти, а ей — около двадцати пяти. Спокойная покорная женщина, привлекательная, но миновавшая пик своей юной красоты, послушная девушка, которая заботилась о своей тетке-инвалиде, тогда как ее менее привлекательные сестры флиртовали и выходили замуж. Он был горд своим выбором жены и своей уважительной манерой обращения с ней, горд стабильным домохозяйством, в котором он растил своих сыновей, горд тем, какие они послушные и предсказуемые.

Сейчас он надеялся на спокойную и комфортабельную жизнь после отставки, ожидая день, когда он будет окружен благодарными, послушными и восхищенными внуками.

Но сейчас он был в Манчжурии, далеко от жены и детей, измученный блохами, диареей, бессонницей, ночными кошмарами. «Какая дерзость!» повторил он, неожиданно вспомнив свой сон о собаке и бродяжке и об этом дерзком солдате с возмущенным взглядом. Это был только сон, конечно, но он был так расстроен, как будто это случилось на самом деле.

— Где мои сапоги? — пронзительно закричал он.

— Вот они, ваше благородие, — ответил его ординарец Иосиф.

— И что ты с ними делаешь?

— Чищу, ваше благородие, как вы приказали.

— Но ты же их чистил вчера вечером. Зачем опять чистить?

— Но вы же катались на лошади. Вы вернулись час назад. Помните? Вы не могли заснуть. И когда вы вернулись назад, вы бросили мне ваши сапоги и велели их почистить. Один из них весь был в крови. Ужасно запачкан.

— Лжец! — рявкнул Купферман, выбравшись из тарантаса и толкнув Иосифа на землю.

Иосиф не сопротивлялся. Он знал нрав своего хозяина. Я лучше пережду. Все проходит.

Купферман быстро расстегнул ремень и стал хлестать им Иосифа, как много раз раньше.

— Ты лжец. Ты вор. Ты еврей. И зачем я взял еврея в ординарцы? Я должен был бы распознать тебя. Я дал тебе шанс. И что ты сделал? Ты лжешь мне. Я же знаю, это ты надел мои сапоги и мою шинель, это ты катался на лошади по лагерю и ударил мальчишку-оборванца. Ты еврей. Ты грязный вороватый еврей.

Его гнев почти улегся, когда он увидел видение. Это было похоже на часть его сна, который снова вернулся, чтобы преследовать его — тот же самый солдат из крестьян уставился на него с возмутительным простодушием. Купферман бил снова и снова, гораздо сильнее, чем когда-либо раньше били Иосифа. Иосиф съеживался и корчился с каждым ударом.

 

Шемелин стоял и пристально смотрел. Это было как во сне — нет, он на самом деле это видел. Это на самом деле случилось. Он был почти уверен, что это тот самый офицер, который ударил бродяжку, а теперь он бил кого-то еще, кого он называл «евреем».

Еще пять тяжелых ударов Шемелин наблюдал, стоя, как парализованный — не реагируя, хотя и чувствуя, что должен бы вмешаться, желая отвернуться и забыть об этом, но также сильно желая схватить ремень и ударить офицера.

Тут его заметил и настиг Софронов.

— Я должен снова извиниться, Яков, — сказал он, явно расстроенный и старающийся загладить вину необдуманных речей, которые Шемелин так резко оборвал. — Я плохо выразился. Я хотел выразить великую христианскую доктрину самопожертвования и страдания.

Внезапно Шемелин увидел страдающего Христа на Кресте. (Христос был еврей, разве не так?) Он почувствовал прилив силы, как тогда на пути к Урдинги, но значительно более мощный. Он оттолкнул Софронова и дерзко шагнул к Купферману. Иосиф глянул в изумлении. Купферман на полпути остановил взмах своего ремня и угрожающе взревел.

— Чего ты хочешь, солдат?

Шемелин прямо взглянул в его глаза и сказал громко и твердо:

— Я — еврей, еврей по рождению. Если ты должен бить еврея, то бей меня.

 

Примерно часом позже Стародубов разбудил Булатовича в его палатке.

— Ваше благородие, — повторял он, — у него вся спина в синяках, сплошное кровавое месиво.

— Что? — спросил Булатович, с трудом проснувшись и непроизвольно ища очки в полумраке палатки.

— Я же говорил, ваше благородие, полковник Купферман высек его, сам его высек.

— Высек кого?

— Шемелина, ваше благородие.

— А почему бы он стал сечь Шемелина?

— Потому что он просил его высечь.

— Что просил?

— Он сказал, что он еврей. Он на самом деле верит, что он еврей, и если евреи в этом мире должны страдать за человечество, то тогда он хочет быть евреем, и теперь он принял на себя страдания мира, он христианин, настоящий христианин. Софронов объясняет это так хорошо, но когда я это говорю, получается бессмыслица. Наверное, я говорю неправильные слова.

Слишком усталый, чтобы спорить, Булатович надел башмаки, не зашнуровав. (Его ноги все еще болели и опухли). Потом он пошел за Стародубовым в госпитальную палатку.

Булатовича больше поразили действия этого человека, чем ужасные раны на спине Шемелина. Он уже видел раньше раны от хлыста, но никогда не слышал, чтобы слово «еврей» произносили с таким уважением, даже почтением.

Софронов попытался объяснять:

— Физически, ваше благородие, я не думаю, что он еврей. Я имею в виду, что я не думаю, что кто-то из его предков были евреи. Вначале он отрицал это очень громко, и я думал, что он еврей. Но теперь, когда он говорит, что он еврей, я так не думаю. Видите ли, ваше благородие, он сделался евреем по своей собственной свободной воле. Он увидел, как человек страдает, еврей, один из угнетенных на земле, и он захотел пострадать сам, как Христос. Христос, прежде, чем стал Христом, сначала был евреем и страдал.

Булатович не пог понять смысла слов Софронова. Он также не мог понять, почему так много людей собралось вокруг госпитальной палатки, почему они ходят и говорят так тихо, почему они смотрят на Шемелина в молчаливом ужасе.

Шемелин и сам был в замешательстве.

— Мое тело слабо, но мой дух силен, — сказал он, и его глаза загорелись энтузиазмом, как будто он сделал великое открытие. — Помните, ваше благородие, на пути к Урдинги мы почувствовали этот прилив силы, как будто кто-то коснулся нас. Я и сейчас чувствую что-то похожее. Мы почти погибли, и тогда все стало происходить, как по волшебству — Стародубов схватил знамя и встал под него. Внезапно мы почувствовали такую силу, как никогда раньше, и она была в наших мускулах, готовых на все, и вы показали нам путь, поскакав к Урдинги. Я чувствовал тогда что-то похожее, ваше благородие. Огромную волну неутомимой энергии. Потом я увидел Христа, или я думал, что его вижу, и я знал, что я должен делать. Каждый взмах хлыста делал меня сильнее.

Я чувствовал, как будто заново родился, ваше благородие, как еврей, и, взяв на себя страдания этого человека, я стал настоящим христианином. Евреем по рождению и христианин по вере, — добавил он.

Для Булатовича эти слова были бессмыслицей. Он вспомнил слова Молчанова о том, что люди верят в то, во что хотят верить, но он не мог понять, почему можно хотеть верить в то, во что, казалось бы, верит Шемелин. И он не мог получить никакого рационального объяснения, почему Купферман высек этого человека и почему Шемелин не выражал никакого недовольства тем, что Купферман это сделал.

Булатовича испытывал беспокойство от того, как Шемелин смотрел на него в ужасе и благодарил, не объясняя, за что, как будто бы он был в ответе за странное поведение этого человека, может быть, из-за каких-то неосмотрительно сказанных слов, когда он снимал свои башмаки, измученный этими долгими безумными похоронами Логина. Не сошли ли все с ума? Он изумлялся, зачем Купферман так жестоко избил этого человека, если тот не собирался нападать на него с неимоверным оскорблением и угрозой.

Он был невысокого мнения об этом пожилом полковом командире, который приехал на поле военных действий в тарантасе с пуховыми подушками и матрасом. Страхову он тоже не доверял с той встречи перед битвой при Онгуне, когда они спорили о «старом воришке», Стародубове. Страхов казался слишком озабоченным своим положением и авторитетом. Он реагировал так, как будто видел в Булатовиче какую-то угрозу. А Купферман и Страхов были близки друг другу. Все эти офицеры, призванные из Оренбурга и Казани, держались вместе, как и там, в Петербурге, офицеры из одной и той же военной академии. Это зависть, думал Булатович, вспоминая, как его победы в скачках и фехтовальных турнирах вызывали некоторую враждебность, как некоторые младшие офицеры, сплачиваясь из чувства собственной безопасности в маленькие группы, очевидно, видели в его успехах угрозу собственным достижениям.

Он хотел бы знать, что Купферман и Страхов попытаются делать дальше и как он должен защищать себя и этого человека. Как они посмели высечь этого человека?

Когда он подошел к палатке Орлова, Страхов был уже там.

— А, Александр Ксаверьевич! — тепло приветствовал Орлов Булатовича. — Мы как раз говорили о вас.

— Да? — ответил Булатович, сердито, но осмотрительно, ожидая, как все обернется, прежде, чем начать говорить.

— Я хотел дать вам эскадрон и послать вас снова в разведку. Но капитан Страхов в этом был весьма полезен. Он хотел, чтобы я убедился, что мы не совершаем ошибку в протоколе, что могло бы обидеть некоторых наших офицеров, а мы определенно не хотим этого делать. Видите ли, он напомнил, что вы только штаб-ротмистр и что командиры регулярного кавалерийского полка имеют ранг казачьего есаула. Они, по крайней мере, равны вам по рангу, технически выражаясь, и это было бы плохо для их боевого духа, если бы я дал вам эскадрон и сделал их вашими подчиненными.

— В самом деле, — вскользь заметил Булатович, пытаясь понять ситуацию и разработать план защиты. Если бы здесь не было Страхова, и Орлов просто попросил бы его: «Не хотите ли взять эскадрон и пойти в разведку?» — Булатович просто бы ответил: «Я ценю ваше доверие, ваше превосходительство. Но мои люди и я сам нуждаемся в отдыхе. Почему бы вам не послать кого-нибудь другого. Возможно, Бодиско или даже Страхова. Он знает своих солдат, даже если он, главным образом, знаком с ними по солдатским книжкам. Он хорошо себя показал в бою. После того, как он действовал в последней битве, все люди уважают его. И я верю, что он стремится получить больший боевой опыт.» Но Страхов был здесь, активно пытаясь ограничить его командирский авторитет, пытаясь отстранить его от боевых действий. Поэтому Булатович предложил:

— Мне не нужен целый эскадрон, ваше превосходительство. Кавалерийского взвода будет достаточно — те люди, которых я знаю и которые знают меня.

— Мазеповцы? — спросил Орлов. — Да, это прозвище уже распространилось. Уже все вас знают. Конечно, возьмите мазеповцев. Но этого недостаточно. Мы не имеем представления, с какими силами вы можете столкнуться. Будет лучше, если вы будете готовы принять бой.

— Но, ваше превосходительство, — прервал Страхов, — как же быть с протоколом и боевым духом?

— Да, капитан, вы вполне правы относительно протокола, но всегда есть способы как-то обойти это сложности. Вы когда-нибудь слышали о «летучих эскадронах»? Александр Ксаверьевич, возьмите пару сотен казаков и лучших лошадей в полку. И это будет ваш «летучий эскадрон» — новая отдельная воинская единица. А эскадронные командиры будут продолжать исполнять свои обязанности.

После этих слов Орлов отошел и вступил в разговор со своими адъютантами по другим вопросам.

Несколько мгновений Булатович и Страхов стояли одни в полном молчании. Казалось, Страхов не отводит взгляда от не зашнурованных башмаков Булатовича, от его помятого мундира, в котором он явно спал, и от его скомканной красной фуражки. Булатович пытался понять, должен ли он что-то сказать вообще или просто молча уйти. Он никогда не общался с начальством, которое использует дисциплину и протокол, чтобы скрыть свою некомпетентность и защитить свой авторитет, с офицерами, которые рассматривают своих компетентных подчиненных как угрозу. Страхов был одного с ним возраста, несомненно способный, активный, интеллигентный, амбициозный человек. Булатович никогда бы не поставил его на одну доску с таким перезрелым самовлюбленным индюком, как Купферман. Возможно, это был просто способ Страхова заслужить расположение начальства. Все было так просто в Эфиопии, где его статус русского военного советника был уникальным и выводил его за рамки обычного протокола, зависти и конкуренции.

К счастью, здесь в Манчжурии Орлов служил буфером. Снова в разведку — да, он должен продолжать двигаться, подальше от этих подковерных игр и военных политесов.

Булатович повернулся, чтобы уйти.

— Вы удовлетворены? — спросил Страхов.

— Булатович повернулся обратно и взглянул на него. — Этот вопрос я должен был бы задать вам.

— Что вам нужно? Чин? Слава? Вы хотите заставить Орлова полюбить вас, как сына? Или вы просто хотите, чтобы все называли вас «героем»?

— Что вы имеете против меня?

— Из-за вас я чуть не погиб. Почему вы не послали второго посыльного по главной дороге?

— Из-за этого вы его избили?

— Я не знаю, о чем вы говорите.

— Купферман сам сегодня высек этого человека.

— Чепуха. Зачем полковнику пачкать руки по такому поводу?

— А почему вы должны вмешиваться в мои дела?

— Генерал просил моего совета. И я его дал.

Булатович снова отвернулся. Он сказал достаточно, даже слишком. Зачем продолжать раздражать этого завистливого человека?

Но Страхов добавил:

— И держитесь подальше от этой китайской девочки.

— Что?

— Вы знаете, что я имею в виду. Один из ваших людей нашел ее в церкви. Софья или Соня, так она себя называет. Крещеная.

— Я ей и двух слов не сказал.

— И оставьте это вообще. Уходите в вашу разведку и забудьте о ней.

— Но почему вы должны о ней заботиться?

— Должен. Поверьте мне. Оставьте это.

— Но почему вы вообще упомянули мне о ней?

— Потому что она рассказывала о вас.

— Обо мне?

— Хватит играть со мной в игры. Достаточно уже. Она называет вас своим «спасителем». Она говорит о вас, как о каком-то божестве. Держитесь подальше, я вас предупреждаю! Держитесь подальше!

Булатович постоял молча, весьма сконфуженный этой вспышкой, затем повернулся и быстро пошел прочь, удивленный, смущенный и даже польщенный этой ревностью к девушке, с которой едва перемолвился словами.

 

Глава десятая: Китайская Соня

Хайлар, Манчжурия

Август 1900

Китайская Соня «любила» Булатовича со всей страстью упрямого неопытного подростка. Когда китайцы на рассвете пошли в атаку, а Булатович бросился на них в одиночку, когда Стародубов поднял ее в седло и пошел за ним в атаку с криком «Мазепа!», она была уверена, что Булатович — это герой, великий человек, которого она ждала всю свою короткую жизнь. Когда она в первый раз увидела Страхова, она решила, с той же страстностью, что это человек, за которого она хочет выйти замуж.

Она не видела никакого противоречия в том, что страстно «любит» одного человека и выйдет замуж за другого. Возможно, она почерпнула такие представления, читая французские романы — в миссионерской библиотеке их было во множестве. Но для нее было естественно — так же естественно, как Инь и Ян — одновременно чувствовать притяжение к противоположностям, нуждаться по-разному в обоих мужчинах, любить и уважать одного за силу и явную недоступность, а заботиться о другом, вероятно, за его слабость и чувствительность к ее чарам.

Она, в общем-то, застала Страхова врасплох. Он ухаживал за девушкой в Оренбурге, медленно, уважительно, в течение трех лет. Но он никогда не имел большого успеха у женщин. Он никогда не знал, как с ними обращаться.

Соня смело подошла к нему, абсолютно незнакомому человеку, и сказала, «Сударь, вы приятный и привлекательный человек, я это вижу своими глазами. Вы смотрите на меня, незнакомку, которая к вам обратилась, и пытаетесь думать обо мне самое лучшее, а не самое худшее. Вы не спрашиваете себя, 'Что она от меня хочет?', но говорите себе, 'Что я могу для нее сделать? Что ей от меня нужно?' Некоторые мужчины посмотрели бы на меня развратно и сказали бы грубости, но это даже не пришло вам в голову, пока я не упомянула об этом. Но я хочу, чтобы вы это имели в виду, потому что вы должны все знать обо мне, а не просто делать предположения.

— Я девственница. Я воспитана здесь в Хайларе русским миссионером. Поэтому я говорю по-русски так свободно. И я говорю так быстро не потому, что я испугана, хотя я и испугана, но потому что это моя манера говорить. Я знаю, что я хочу, и я прямо прихожу и говорю об этом. Вам нравится мое петербуржское произношение? Вы находите это забавным, возможно даже привлекательным в ком-то, кто такая — китайская? Я хотела бы, чтобы это было привлекательно. Я бы хотела привлечь вас к себе. Но помните, я — барышня. Мне только что исполнитель семнадцать. Мой опекун, отец Иоанн, который воспитывал меня с детства, был убит «боксерами».

У меня нет семьи, нет денег, и мне некуда идти в этом мире. Но вы должны помнить, что я — барышня. Вы мне нужны. Я вас хочу. Я вижу по вашим глазам, что вы можете быть милым, тактичным человеком, если захотите. Я могу сказать, что вы находите меня привлекательной, но вы бы не воспользовались мною. Вы женаты?

Он был так очарован ее сладким певучим голосом и живым прелестным лицом, что ему потребовалось время, чтобы понять, что она задала ему вопрос. На ней была надета белая казачья рубашка с черным поясом, длинная черная юбка, маленькая черная шапочка с козырьком. Она стояла, подбоченясь, и ожидала от него ответа.

— А…да…Я думаю, нет. Нет, я не женат.

— Хорошо. Тогда вы тот самый мужчина.

— Мужчина?

— Мужчина, за которого я выйду замуж.

— Что вы имеете в виду?

— Ничего, мы можем поговорить об этом снова через день или два.

— О замужестве? — спросил он в замешательстве.

— Да, конечно. Не смотрите так серьезно. Это ведь так естественно. Я — молодая девушка без семьи, без защитника. Я не просто хочу мужа — он мне нужен, ведь если я сейчас не найду мужа, то мужчины найдут меня, и заставят меня, и используют меня, и у меня никогда не будет мужа, по крайней мере, такого милого и приличного, как вы. Кроме того, я уже достигла возраста. Мое тело готово, я готова стать женой, и хорошей женой. Вы никогда не пожалеете, я обещаю.

С этими словами она встала на цыпочки и быстро поцеловала его в губы, с легким толчком языка, и тут же убежала прочь, не давая ему шанса осознать, что случилось.

Той же ночью, когда стемнело, она пришла в его палатку, принеся с собой немного одежды, завязанной в скатерть — все, что у нее было. Она легла рядом с ним на землю и мягко сказала:

— Помните, что я — барышня. Я — девушка, на которой вы собираетесь жениться. Обращайтесь со мной с уважением, и я научусь любить вас. Да, на ваш взгляд я могла бы научиться любить вас очень быстро. Но я говорю слишком много. Все говорят, что я болтаю слишком много. А я хочу узнать вас, я хочу, чтобы вы знали, как сильно я хочу узнать вас. Расскажите мне, пожалуйста. Расскажите мне о себе. Откуда вы родом? Какая у вас семья? Как пойдет ваша жизнь после этой войны? Нет, не спорьте со мной. Я не собираюсь трогать или соблазнять вас. Я не больна. Я девственница. Я пришла сюда в вашу палатку не для того, чтобы физически быть с вами. Вы могли бы заставить меня силой, если бы захотели — я бы не закричала. После этого я бы просто встала и ушла, и вы бы никогда не увидели меня больше. Потому что это означало бы, что вы не такой человек, как я о вас думала, что вы не тот человек, за которого я хотела бы выйти замуж. И лучше бы узнать об этом теперь, а не после. Да, это искушение для вас. Вы просчитываете риски. Их нет, уверяю вас. Никаких болезней. Никаких криков 'насилуют!' Я просто уйду прочь — у вас нет никаких обязательств передо мной, вам не нужно мне платить, вам не нужно даже кормить меня.

Она оставила открытым вход в палатку. Свет далекого костра ярко отражался в ее глазах, когда она смотрела в его глаза, изучающе и немного печально.

— Если хотите, я облегчу вам это, — продолжала она. — Я сниму с себя одежду и раздвину ноги. Вы этого хотите?

Он все еще не отвечал. Из ее глаз потекли слезы. Слишком сильный отблеск костра. И она начала расстегивать пояс и снимать рубашку.

Он дотянулся до нее. Она должны была подумать, что он хочет схватить ее и толкнуть перед собой. Она начала падать, всхлипывая, в его сторону. Но он мягко оттолкнул ее, помог снова надеть и привести в порядок одежду.

К нему пришло странное бодрящее чувство и сила от желания принимать во внимание ее чувства, а не только свои собственные в момент, подобный этому, когда она была так соблазнительна и ранима.

— Пожалуйста, — попросил он мягко, — пожалуйста, не испытывай меня больше. Что ты ожидаешь от мужчины? Нет, не отвечай, — настаивал он, закрывая ее рот. — Если ты снова начнешь говорить, у меня уже не будет шанса спросить тебя. Ты голодна?

Она быстро кивнула, хихикнула, обняла его, отскочила обратно и села, скрестив ноги — счастливая и нетерпеливая. Она и в самом деле была голодна.

 

Через два дня он сказал ей, что попросил у генерала Орлова разрешения жениться на ней. Он посмотрела на него восхищенными глазами, полными сомнения, встала на цыпочки и поцеловала его так же, как тогда, когда они встретились в первый раз — их первый поцелуй с того времени.

Они спали вместе в одной палатке, ели из одной тарелки и бесконечно разговаривали. Она даже позволяла ему говорить, игриво закрывая себе рот руками, чтобы не прерывать его и не мчаться вслед за своими мыслями.

Она была прямой и искренней. И он был искренним в ответ. Он даже рассказал ей о своем первом боевом крещении в Онгуне, полностью, со всеми щекотливыми подробностями. Она смеялась, и он смеялся вместе с ней — казалось, это было так давно. Даже бой в Хайларе, когда он, по всей видимости, играл роль героя. Они смеялись вместе над тем, как он мчался к отхожему месту в момент атаки. Для него было таким облегчением рассказать кому-нибудь о своем опыте, кому-то, кто не будет критиковать, кто будет восхищаться, с кем он был сейчас и с кем он был раньше.

Он рассказал ей о своем отце, который, возможно, искусно спровоцировал его стать военным, подначивая его на мятеж, на представление о себе, как о мятежнике, хотя на самом деле он действовал просто так, как ожидал от него отец. Он рассказал ей об Ольге, девушке, за которой ухаживал в Оренбурге, о том, каким он был неуклюжим, споткнувшись на верхней ступеньке, когда в первый раз попытался поцеловать ее. Рассказывая о самом себе, о своих мотивах и интересах, когда он был в Оренбурге, о своих амбициях в армии, своей чувствительности к тому, что о нем думают другие, он чувствовал, как будто говорит о ком-то другом, и он сказал ей об этом.

— Конечно, — сказала она, — раньше ты был просто капитан Страхов. А теперь ты мой мужчина.

Она заставила его чувствовать, что он ее «мужчина», тем, как она слушала его и смотрела на него, сосредоточившись на нем и только на нем.

Потом она начала спрашивать о Булатовиче. Сначала это казалось естественным, потому что он сам заговорил на эту тему, рассказав об их первом столкновении по поводу судьбы воришки. Но потом она стала спрашивать о нем снова и снова. Что бы ни делал Страхов, она хотела знать, чем в это время был занят Булатович. Она сказала, что никогда ни говорила с Булатовичем, только видела его на расстоянии. Но Страхов удивлялся. Это была область, в которой он не смел быть искренним — не потому что он боялся, что она заметит его ревность, но потому что он боялся, что его опасения подтвердятся. Он знал, что она провела ночь в лагере Булатовича перед тем, как он ее встретил. Он не смел спросить ее, где она спала в ту ночь и не делала ли она еще кому-нибудь такое же предложение, какое она сделала ему.

Мысль потерять ее заставляла его чувствовать себя пустым и одиноким — чувство, которое он никогда раньше в своей жизни не испытывал. Он никогда не знал раньше, что есть альтернатива, потому что он никогда раньше не испытывал потребность в тесной дружбе с женщиной. Но узнав Соню и прожив с ней несколько дней, он бы уже не смог вернуться к своему прежнему образу жизни. Он нуждался в ней. Чем больше она расспрашивала о Булатовиче, тем сильнее он убеждался, что должен жениться на ней, тем больше он ненавидел этого самовлюбленного гвардейца.

Когда он сказал ей о своей просьбе разрешить на ней жениться, она не знала, можно ли ему верить. Она чувствовала, что он бы женился на ней в конечном счете, но, несмотря на ее избыточную самоуверенность, она с трудом верила, что смогла на самом деле произвести такое глубокое и продолжительное впечатление на Страхова в столь короткое время. Может быть, он просил разрешения притворно, в надежде, что ему откажут, и он сможет использовать этот запрет как извинение. Она не беспокоилась: он был так мил, нежен, заботлив, что раньше или позже он бы женился на ней.

Однажды ночью, когда он укрыл ее и убрал волосы с ее глаз, она приподнялась и обхватила рукам его шею. Долгую минуту они смотрели друг на друга. Потом она сказала: «Ты показал, что ты меня уважаешь и заботишься обо мне. Этого достаточно. Тебе не надо больше доказывать это и спать одному. Я хочу тебя сейчас. Возьми меня сейчас. Ты мой мужчина. Когда-нибудь ты будешь моим мужем. Не говори ни слова.» Она поцеловала его до того, как он смог что-то возразить. И после того, как они поцеловались, он не хотел возражать.

Это был его первый раз. Но он уже признался ей в своей неопытности, так что уже не беспокоился об этом. Она была готова помочь, поддерживала его, помогала, направляла как могла при ее собственном испуге и странной неопытности. Снова и снова он пытался и не мог войти в нее, они начинали смеяться, и обниматься, и целоваться, и кататься по земле. Наконец, он зажег свечу, так что они могли видеть друг друга. Она была прекрасна в этом мерцающем свете. Он совершенно потерял голову в этих глубоких темных глазах, нежно лаская ее, сжимая в объятьях так сильно, и прежде чем они успели приступить к делу в удобной позе, как он намеревался, прежде, чем он успел глубоко войти в нее языком при поцелуе, как она его учила, она уже стала полностью его, и уже не было нужды в удобстве — она была полностью его, не Булатовича, а только его.

 

«Неужели никогда не будет времени отдохнуть?» — задавался вопросом Булатович. Времени, чтобы разобраться с неоконченным делом — как Шемелин и Купферман, как Страхов и китайская Соня. Булатович хотел бы написать письмо своей Соне, женщине, которая была его Соней. Но теперь он были призван провести ее одну разведку — и немедленно. Петр и Стародубов уже собирали мазеповцев., железнодорожную охрану Бодиско и другую сотню войск, отобранных для пополнения «летучего эскадрона».

Они двинулись поздно вечером, следуя на восток вдоль железной дороги. Трофим громко молился, призывая гнев Божий на этих «безбожных головорезов», снова цитируя Откровения.

Петр скакал рядом с Булатовичем. Они были оба перевозбуждены и нуждались в разговоре. Булатович рассказывал об Эфиопии и Ваське, эфиопском мальчике, которого он взял с собой в Россию. Петр рассказывал о своей матери и сестрах, об их пастбищах возле озера Байкал.

— А кто твой отец? — спросил Булатович.

— Да, отец. — Морщина, которая начала образовываться у Петра над левой бровью, стала глубже. — Он умер.

— Ну да, прости меня. Гроттен мне говорил.

— Это случилось два года назад. Случай на охоте. Он попал в капкан другого охотника. Потерял ногу. Вероятно, он умер от потери крови до того, как волки добрались до него. Я хотел убить этих волков,» добавил он сумрачно. «Но мать не выпускала меня из виду. Мне было пятнадцать. Она боялась, что я тоже погибну. Трофим только молился. Но Логин ускользнул. Он вернулся через неделю с головами двух дюжин волков. С тех пор волков в этих местах не встречали.

На этом разговор закончился, не успокоив ни одного из них.

Они нагнали главные силы отступающих китайцев километров через пятнадцать на восток, вблизи Джаймете, следующей станции железной дороги. Булатовичу не терпелось атаковать малыми силами, попытаться сбить с толку и разбить китайцев за счет неожиданности. Но он поразмыслил: слишком рискованно. Его люди слишком устали.

«Стародубов…» — начал он, подумав послать его назад. Но Петр уже скакал по равнине, и Стародубов, такой неловкий наездник, уже гнал вперед своего коня, защищая его со спины. Трофим закричал: «Месть!», и остальной «летучий эскадрон», включая Булатовича, пошел в атаку.

Их атака была бесплодной. Тыловые части китайцев начали затяжной бой и отбивали все повторяющиеся атаки кавалерии.

Буторин исчез в гуще боя, потом снова появился в сумерках, без коня, с саблей в руке, ошалело рубя воздух и безумно смеясь. Китайцы, которые дрались так сильно и долго, разбегались при виде этого странного призрака.

Буторин снова засмеялся, на этот раз смехом нормального человека.

— Какие дураки! Они больше боятся привидений и демонов, чем живых людей. Это хитрость, а не храбрость, просто надо заставить их думать, что ты этим владеешь.

Он охотно поел и присоединился к разговору вокруг костра. Все мазеповцы смотрели на него, не зная, как реагировать. Потом Софронов осторожно спросил:

— Куда ты ходил? После второй атаки ты исчез. Мы думали, что ты погиб или попал в плен.

— У меня было одно незавершенное дело.

— Незавершенное дело?

— Да, с моим братом.»

— Я не знал, что у тебя есть брат. Он здесь в эскадроне?

— Нет, он погиб.

— Извини. Где ты смог найти тело?

— Какое тело?

— Тело твоего брата. На поле боя.

— Что бы делало его тело здесь? Он умер много лет назад.

— Но ты сказал…

— Да, знаете, мы не были близки. Ближе всего мы были, когда он меня бил. Он не делал это часто, даже когда я вырос и мог бы дать сдачи. Поэтому когда он исчез однажды в степи, меня это не беспокоило. Это было через несколько дней после его свадьбы. Я никогда так не пировал, как на этой свадьбе. Ее родственники знают, как надо устраивать пиры.

— Но твое дело…

— Да, жена моего брата.

— Ты видел ее?

— Нет, много лет. Она была молодая, а он ушел, поэтому я ее взял и я ее оставил, как я сделал бы с другой женщиной. Поэтому у меня есть незавершенное дело с этим моим мертвым братом.

— Ты имеешь в виду, что чувствуешь свою вину и должен ее как-то искупить?

— Вину? Нет. Я хотел, чтобы он знал. Я хотел сам сказать ему, что я сделал с его женой. И я это сделал.

— Ты сделал?

— Да, сегодня. — Неожиданно он заметил воцарившееся вокруг него молчание и засмеялся, увидев, как много у него слушателей.

— Да, — добавил он, смотря в глаза всем по очереди, — я говорю с мертвыми. И они слушают, когда я говорю. Это одно из преимуществ быть заколдованным — вы можете управиться с незавершенным делом.

Был ли он лжецом, или сумасшедшим, или святым — мазеповцы спокойно решили избегать его. При виде Буторина всплывали тревожные воспоминания об этом погребальном костре, об отрубленных головах и неизвестном загробном царстве.

На следующий день летучий эскадрон продолжил преследование, гоня врага за Якеши и Миен-ту-хо до станции Хорго, около девяноста километров к востоку от Хайлара.

Той же ночью они вернулись в Хайлар. Они не нанесли значительного вреда врагу. Они не узнали ничего важного. Все свелось к мелким уколам. Их потребность мести не была удовлетворена.

 

В Хайларе армия увеличились в размере почти вдвое. В начале компании, еще в Чите, Орлов разделил свои силы. Три из четырех отрядов железнодорожной охраны под командой капитана Смолянникова пересекли китайскую границу в Старо-Цурухайтуе и последовали по дороге, ведущей к северу от реки Хайлар. В это же время Орлов с двумя батальонами пехоты, кавалерийским полком, артеллирийской баратеей и отрядом железнодорожной ораны Бодиско выступил изАбагайтуя по южной дороге. Два резервных пеших батальона под командованием полковника Воробьева выступили вслед за Орловым сразу после битвы при Онгуне с большими обозами. Смолянников и Воробьев догнали Орлова в Хайларе, полностью приведя войско в полном составе.

Теперь, когда русские взяли под контроль Хайлар, местные монгольские жители возвращались со всех сторон, устанавливали свои лавочки и мастерские и продавали товары русским, как будто ничего не случилось. С этими дополнительными войсками и возвратившимися монголами у Орлова прибавилось административных проблем и бумажной работы.

Провизии было теперь в избытке. На складах хранилось более 360 тонн муки, овса, пшена, макарон, мыла и свечей, свыше 3000 ящиков чая и большое количество меха и табака. Транспорт из Абагайтуя подвозил скот для свежего мяса. Каждый человек мог теперь получать почти по килограмму мяса в день.

Но что было делать с захваченным продовольствием, которое они не могли использовать немедленно? Мог ли Орлов с чистой совестью отказаться кормить голодных китайцев, особенно крещеных китайцев, и прежних рабочих с железной дороги, некоторые из которых лишились всего имущества? Что делать с русскими инженерами-строителями и чиновниками, чьи дома ограбили китайцы? Многое из их имущества было теперь в руках русских солдат, которые, несмотря на приказы и изрядные усилия полиции, сами грабили дома китайских грабителей. Должен ли был Орлов попытаться конфисковать эти ценности и возвратить их законным владельцам? И если так, то как он мог определить, кто является законным владельцем?

Кроме того, были медицинские проблемы, умноженные увеличившимся числом войск без дополнительного медицинского персонала и лекарственного снабжения. Как часто бывает на войне, уже больше людей умерло от тифа и дизентерии, чем от ран, полученных в бою. Было слишком мало врачей, а те, что были, не имели опыта в той работе, которую им предстояло делать. Главным образом, это были гражданские врачи из Забайкалья, мобилизованные на войну вне зависимости от их специальности. Один был психиатр, трое — акушеры. Те несколько докторов, которые специализировались в хирургии, никогда не имели дела с той хирургией, которая чаще всего была нужна в боевых условиях — ампутацией. Никто, кроме Станкевича и Вольфа, не имел опыта работы в палатке, когда в условиях антисанитарии необходимо было изобретательно компенсировать нехватку медицинского оборудования и лекарств. Приходилось обходиться без анастетиков, хинина, даже без касторового масла. Они поили человека алкоголем до бесчувствия прежде, чем ампутировать ему ногу.

Они также научились обходиться с вопросами религии и эстетики, которые усложняли их и без того сложную задачу. Например, что делать с ампутированной ногой? Бросить в выгребную яму, чтобы она досталась собакам, или захоронить? А если человек настаивает на том, чтобы сохранить его ампутированную конечность, потому что он убежден, что, когда умрет, его нужно похоронить целиком, со всеми его конечностями, чтобы в Судный день, когда мертвые восстанут, он бы не остался в могиле или не был бы среди избранных одноногим навечно — как объяснить ему, что эта конечность гниет, дурно пахнет и может вызывать болезни?

Административные проблемы занимали все время Орлова, но все же он находил возможность дать волю своей слабости: воспоминаниям. Быстрый успех его войска дал ему чувство собственной значимости. Время от времени он отстранялся от бесконечной административной рутины и возбужденно строчил заметки автобиографического отчета об этой кампании.

Он, гарнизонный офицер, чинуша, разорившийся муж с тремя дочерьми и четырьмя внучками, но без сына и внука, возглавлял значительную армию, одержав несколько раз победу над превосходящими силами неприятеля. Он чувствовал необходимость описать эти исторические события. Он написал бы простой и прямой отчет, отдавая должное ополченцам, которые заслужили эти успехи — таким людям, как Стародубов и Буторин. Он бы скорее позабыл отметить офицеров, всех, кроме Булатовича.

Прекрасный молодой человек, этот Булатович. Орлов хотел бы иметь такого сына — образцовый солдат, не похожий на тех гарнизонных педантов, человек с инициативой и мужеством, способный вдохновить своих людей на подвиги храбрости.

В таком расположении духа застал его Страхов.

— Ваше превосходительство, не могли бы вы рассмотреть мои рапорты?

— Да, да, — пробормотал Орлов, с виноватым чувством быстро пряча в стол свои исторические записки и перебирая большую стопу петиций. — А что в ваших рапортах? Их так много…

— Здесь три рапорта, ваше превосходительство. — Он ступил вперед, чтобы помочь их разглядеть. Потом помедлил немного.

Орлов не знал, нравилась или раздражала его тактичность этого молодого человека, которую он не хотел показать начальству. Если бы Страхов помог Орлову найти рапорты, то этим заставил бы Орлова почувствовать себя полуслепым неуклюжим стариком. Не помогая, он бы заставил Орлова действительно осознать свое нелепое самолюбие. Генералу нужны были очки, но он не желал признать этого факта, как не хотел признаться себе, что ему почти шестьдесят. В подобные моменты он испытывал болезненное чувство своей неадекватности.

— В первом, ваше превосходительство, я прошу выделить провизию для китайских христиан.

— Но они накормлены. Я просил Волжанинова позаботиться об этом. Я помню.

— Да, ваше превосходительство. Но только на ежедневной основе. Китайцы — гордые люди. Они не хотят, чтобы с ними обращались, как с бродягами.

— Да, да. Я подумаю об этом. У нас еды более чем достаточно. А ваш второй рапорт?

— Также о китайских христианах. Многие из них лишились всего, что имели, просто из-за того, что были христианами и потому что они были дружественны с русскими. Безусловно, мы должны сделать для них какие-то усилия по реституции.

— Я думал об этом. Вы не единственный, кто подавал такие рапорты. А третий?

— Личный вопрос, ваше превосходительство. Я прошу разрешения жениться.

— На этой китайской девушке, которую я с вами видел?

— Да, ваше превосходительство.

Орлов засмеялся:

— Вот почему вас так волнуют дела этих китайских христиан. Вы быстро работает, мой мальчик. Мы здесь только несколько дней. Поздравляю вас с победой. Но зачем на ней жениться?

— Я этого хочу, и она этого хочет. Она христианка.

— Христианка или нет — просто польстить ей немного. Помните, это война, мой мальчик. Вся щепетильность мирной России здесь не применима.

— Но мы хотим пожениться, — настаивал Страхов, удивленный этим сопротивлением.

Орлов снова засмеялся:

— Я сам однажды так сказал, не хочу говорить, сколько лет назад.

Страхов разгорячился.

— В самом деле, ваше превосходительство?

— Да, и до сих пор сожалею. Я не хочу, чтобы вы совершили ту же ошибку. Вы едва знаете девушку.

— Но…

— Послушайте меня, капитан. Это приказ. Вы не женитесь на этой девушке до конца кампании. Если вы последуете моему совету, вы не будете давать ей никаких обещаний до этого. Вините во всем меня. Если вы будете чувствовать то же самое в конце кампании, тогда вы можете получить мое благословение. И не забудьте пригласить меня на свадьбу. Но если бы я был на вашем месте, я бы просто получил удовольствие и избегал бы каких-нибудь обещаний, о которых мог бы пожалеть позднее.

— Но, ваше превосходительство, она — барышня.

— Да, — Орлов хмыкнул, вспомнив случай из своей юности, — они все так начинают.

Не сумев скрыть свой гнев, Страхов резко повернулся и собрался уйти, но потом обернулся снова и сказал:

— Я еще хотел бы заметить, ваше превосходительство.

— Да, что еще хотели бы ваши китайские христиане?

— Это совсем другой вопрос. Капитан Смолянников прибыл вчера с тремя командами железнодорожной охраны. Он выше Булатовича по званию, он и его людьми хорошо знают эту территорию и население. Если вам и дальше нужен летучий эскадрон, это был бы лучший выбор.

— А Булатович уже вернулся?

— Да, ваше превосходительство, он ожидает встречи с вами…

— Александр Ксаверьевич! — с ликованием закричал Орлов. — Входите же! Входите!

Булатович быстро вошел. Орлов подошел, похлопал его по спине и пожал руку.

— Рад вас видеть, сынок. Навели страху на этих китайцев?

— Нет, их тыловые части держались крепко.

— Что вы говорите? Какие потери?

— Трое ранены, но не сильно. Нам повезло.

— Вам всегда везет, слава Богу, — засмеялся Орлов. — Больше бы нам таких, как вы. Кстати, я только что говорил с капитаном Страховым здесь, и он напомнил мне, что у нас есть еще один офицер, похожий на вас, он только что прибыл. Я знаю его много лет — капитан Смолянников из железнодорожной охраны. С этого дня его команда железнодорожной охраны будет действовать как летучий эскадрон под командованием Смолянникова. Я думаю, вы могли бы узнать кое-что от него. Он жил здесь много лет и знает местность и здешний народ. Он даже женат на местной — китаянке.

Он повернулся к Страхову.

— Это возможно, капитан. Китаянки такие же женщины, как и другие. Просто не надо терять голову. — Он снова обернулся к Булатовичу. — Он как раз надумал сам жениться — на девушке, которую встретил пару дней назад. Представляете? Нет, я думаю, вы не можете представить. Вы еще холостяк. У вас больше здравого смысла, чем у нас, женатых. В любом случае, вы можете идти к Смолянникову, если хотите. На самом деле, я думаю, что вы должны, да, должны, это приказ. Он смышленый старый вояка. Вы не часто таких встретите.

Но я действительно хотел бы поговорить с вами о моей книге. Вот, смотрите. Я пишу мои воспоминания об этой кампании…

Страхов вышел со смешанным чувством, довольный видеть Булатовича в затруднительных обстоятельствах и озабоченный тем, как сказать Соне о том, что они должны отложить свадьбу.

Булатович стоял перед Орловым, поочередно стряхивая пыль со своей красной фуражки об коленку и протирая рубашкой очки, пока Орлов громко обсуждал сам с собой «за» и «против» исторического повествования от первого лица. Когда Орлов был удовлетворен, что «обсуждение» закончилось (он был в восхищении от такого внимательного и проницательного слушателя), Булатович торопливо извинился, объясняя, что он должен представиться своему новому командиру, капитану Смолянникову.

 

Глава одиннадцатая: Столкновение культур

Хайлар, Манчжурия

Август 6, 1900                                                                                                  

Капитан Смолянников лежал плашмя на земле перед своей палаткой. Было приятно чувствовать идущую от земли к седеющей голове и мускулистым плечам энергию. Казалось, он лежит здесь уже много лет и не спешит двинуться.

Штабс-капитан Бодиско сидел на стуле в палатке, а доктор Вольф обосновался на принесенном им ящике с шампанским.

Булатович встал рядом. Он только что представился своему новому командиру и, к своему большому неудовольствию, оказался вовлеченным в разговор с людьми, с которыми был едва знаком и не имел никакого желания иметь знакомство.

— Вам надо было видеть старину Купфермана, — сказал Бодиско, сделав большой глоток шампанского и передавая бутылку Вольфу. — Он тайком пришел в госпитальную палатку. Может быть, толпа его нервировала. А может, он был испуган тем, что умер человек, которого он избил, и могут быть последствия. Может, он чувствовал себя плохо из-за того, что сделал. Кто знает? Может быть, у него даже есть душа.

— За вечную душу человека, — предложил тост Вольф. — И за его бренное тело.

— Так вот, возле палатки Шемелина собралось человек пятьдесят, — продолжал Бодиско. — Я сам там был.

— Это половина раненых, — добавил Вольф. — Почти все, кто может ходить. В госпитале дела идут на поправку. За Шемелина!— предложил он.

— Кажется, они думают, что этот Шемелин что-то вроде святого,— сказал Бодиско. — Они хотели потрогать его или посмотреть на него или помолиться рядом с ним. Другие, как я, собрались вокруг просто из любопытства, чтобы посмотреть, что случилось. Насколько я могу сказать, не было никаких чудес. Никто не вернул ногу, никто даже не излечился от диареи или вшей. Но вот что Шемелин сделал с Купферманом — это стоило посмотреть.

Бодиско встал, чтобы изобразить действия.

— Представьте, как только появился Купферман, толпа расступилась, как будто у него была заразная болезнь, и никто не хотел быть рядом. Когда он подошел на сотню шагов, между ним и Шемелиным уж никого не было. Их взгляды встретились. «Добро пожаловать, ваше благородие, добро пожаловать. Я надеялся, что мы снова встретимся,» — сказал Шемелин. Купферман смотрел изумленно. На минуту показалось, что он снова хочет избить Шемелина и прикончить его. «Я хотел бы поблагодарить вас за эту благодать,» — сказал Шемелин. — «Вы посланник Бога.»

Ну вот, судя по выражению лица Купфермана, он не знал, насмехаются над ним или что еще. Он удивленно посмотрел вокруг, не смеет ли кто-нибудь над ним смеяться. Потом быстро повернулся и помчался прочь — да, просто побежал. А Шемелин кричал ему вслед: «Не уходите, ваше благородие. Пожалуйста, вернитесь!»

— Шемелин — один из ваших людей, не так ли? — спросил Смолянников Булатовича.

— Да, но я не вижу никакого смысла в этом деле.

— За сумасшедших! — предложил Бодиско.

— Чертовски жарко, это такой климат,— предположил Вольф.

— Нет, эта страна и народ с косичками, — сказал Бодиско, — могилы и привидения повсюду. Что-то есть такое в воздухе, что сводит людей с ума.

— Да, — добавил Вольф. — Все это безумие «боксеров» — вы бы не увидели подобной анархии в Петербурге.

— Все не так непохоже, как кажется, — заметил Смолянников.

— Это подтверждает мое мнение, — настаивал опьяневший Вольф. — Кто может быть безумнее вас?

Обратившись к Булатовичу, он объяснил:

— Этот крепкий старый служака в Китае уже почти двадцать лет, и это ударило ему в голову. Можете себе представить, он тратит все свои деньги на счета доктора своей жены? Уже годы прошли с тех пор, как он ее не видел. Он не может позволить себе поехать в Петербург, чтобы встретиться с ней, потому что все его деньги идут на оплату фантазий докторов, которые там поддерживают ее жизнь. Отвратительные врачи,— добавил он и сделал еще один глоток. — Нужно было позволить ей умереть здесь в Китае с ее народом.

— Вы никогда ее не видели, — сказал Смолянников, уставясь в землю. — Если бы вы ее увидели, вы бы так не говорили.

— Вы даже не знаете, жива она или нет, — настаивал Вольф. — Все, что вы знаете, это продолжать оплачивать ее счета.

— И пока я плачу по счетам, она для меня жива. Это небольшая цена. Так просто купить чью-то смерть, но как часто вы можете купить жизнь?

Они замолчали, пустив бутылку по кругу. Вольф, казалось, имел неисчерпаемый запас шампанского. Устав стоять, Булатович неловко сел на землю и сам открыл свою бутылку. Его мысли вернулись в Петербург и к Соне. Он вспомнил сцену в лесу, когда она сидела, склонив голову на его плечо, а ее рука ласково поглаживала его ногу, когда он хвастался ей об охоте на слонов. Если бы она была здесь сейчас, он бы не говорил, а она бы не оттолкнула его. Он бы знал, как склонить ее и управлять ею, он бы знал, как провести ее от флирта к страсти. Он вспомнил, как она на мгновение встала обнаженная у пруда — ее влажные волосы, ее блестящие синие глаза, ее полуулыбку поощрения и вызова. Казалось, она говорила: «Держи меня крепче — я разрешаю.»

Когда он очнулся от воспоминаний, уже смеркалось. Бодиско и Вольф спали. Он поймал взгляд Смолянникова. Ему показалось, что Смолянников смотрел на него все это время, без иронии или гнева, просто с любопытством.

— Они были не правы, знаете ли, по поводу моей жены. Это не влияние китайцев, это чисто русское во мне, что заставляет меня бороться за ее жизнь. «Это противоестественно,» — сказала бы она, если бы могла говорить. Так говрили мне ее глаза, когда я отсылал ее туда. Для нее смерть есть часть жизни, и жизнь есть часть смерти. Когда приходит время умирать, вы должны принять это и уйти с этим. Она уважает и любит природу.

— Это то, что раздражает меня в китайцах, — ответил Булатович, удивленный горячностью своих слов. — Их пассивность, их всеприятие, их фатализм, их нежелание бороться с обстоятельствами.

Смолянников хмыкнул и расправил седеющие усы. Ему было около пятидесяти, почти так же, как Стародубову. Не выше ростом, чем Булатович, он был более крупным, все еще мускулистым в плечах, но немного рыхлым — или «расслабленным», как он это называл— в талии.

— Да, вам нужен вызов. Вы любите встречать врага лицом к лицу. Человек действия. Но нельзя недооценивать такого врага, как наш. Конечно, они гнутся и убегают, и они могут проиграть войну. Но они победят в мирное время.

В тринадцатом столетии Чингизхан прошелся здесь со своим татаро-монгольским конным войском и покорил их страну. Но жизнь идет. Поля все еще обрабатываются и дают урожай, и через поколение или два победители стали такими же китайцами, как побежденные. Они больше не были иностранными угнетателями. Они стали просто другой китайской династией. В семнадцатом столетии Манчу пришли из Манчжурии и покорили Китай, и тоже были абсорбированы.

Конечно, русские совсем другие. Когда те же самые татаро-монгольские орды пришли к нам, мы сражались и проиграли, снова сражались и проигрывали, и мы восставали всегда, когда был шанс, просто чтобы вновь потерпеть крушение.

— Но русские снова восстали, — возразил Булатович.

— Да, спустя столетия, будучи доведенными до крайней нищеты и с полностью разрушенной цивилизацией. Но я знаю, что вы чувствуете, я и сам это иногда ощущаю — гордость за то, что мы боролись против всех притеснений, не принимая их. Иногда я думаю, что это наша национальная черта. В то время, как китайцы плывут в одном потоке с природой, мы, русские, идем против нее. Да, большая часть России была бы необитаемой, если бы народ просто стремился бы жить в гармонии с природой. Ни одно человеческое создание не могло бы жить в гармонии с такими зимами, как наши. Требуется решимость, чтобы ответить на вызов такой природы, как наша — тот сорт упрямой силы воли, которая на болоте построила такой город, как Петербург. Кажется, что борьба с обстоятельствами и борьба с природой делает нас сильными или затавляет нас открывать внутренние ресурсы этой силы.

Но сила вызывает в ответ равную противоположно действующую силу. Китайцы любят и уважают природу и находят силу для изучения ее. Они ищут Тао, путь наименьшего сопротивления. Они пытаются получить наибольший результат при наименьших усилиях. Они уважают спокойствие, мир и слабость. Они предпочитают действие или «ву-вей» как движение без трения, абсолютно без усилий, но эффективное.

Нет, по выражению вашего лица я могу видеть, что из вас не выйдет хорошего буддийского монаха. Так же, как из меня в этом отношении, хотя я весьма уважаю их верования и обычаи. И более всего я просто не могу принять смерть. Я просто не могу позволить той, о ком забочусь, умереть и представить, что она снова вернется к жизни в какой-то новой форме как человек или животное. И мне нужны вызовы, снова и снова, и даже стена, о которую я буду биться головой, просто чтобы убедиться, что я реальный и живой.

Но что вас привело в Китай? Вы ожидали встретить здесь какой-то новый великий вызов для себя? Вы должны были вызваться на эту службу добровольно. Здесь нет никого, кроме вас, из вашего полка и вообще из Петербурга во всей Хайларской Армии. Вы ищите чего-то невозможного, невыполнимого для своей славы и чести? Чтобы назваться «героем»?

Булатович пожал плечами, сделал большой глоток шампанского и вытянулся на земле, хотя это было неудобно. Земля не прогибалась под его спиной, как и спина на ней. Он устал и был голоден. Шампанское быстро ударило в голову и спутало мысли. Он хотел не нуждаться в препятствиях и в вызовах, чтобы определить себя. Он хотел быть самоопределяемым — человеком несгибаемой чести, бескомпромиссным героем Корнеля или Расина, который знает, кто он такой, который может отдать жизнь и честь за то, во что верит, и который считает честь гораздо большей ценностью, чем саму жизнь. Он хотел быть способным сказать, как Лютер: «На том стою. И не могу иначе.»

 

Через несколько дней Смолянников и Булатович стали близкими друзьями. Они постоянно сверяли друг с другом свое мастерство. Иногда они забирались опасно далеко, за сотню километров от штаб-квартиры в Хайларе. Оба были прекрасными наездниками, очень уважаемыми их подчиненными. Но их манеры сильно различались.

Булатович был агрессивен и решителен. Смолянников, который был старше лет на двадцать, действовал в даже более опасных ситуациях почти небрежно, собранный, но неторопливый, всегда готовый расслабиться. Булатович преследовал, Смолянников разведывал. Булатович искал конфликта, Смолянников избегал его. Жуя табак, Смолянников небрежно скакал верхом, замедляя шаг там, где была прохладная тень, свежая вода или приятный вид местности. Он хорошо знал местность. Он мог позволить выпустить из вида вражеский дозор на часы, пока он и его люди отдыхали, а потом небольшими усилиями догонял его.

Для Булатовича это была неделя, свободная от ответственности — почти каникулы. Этот новый летучий эскадрон почти целиком состоял из железнодорожной охраны. Мазеповцы оставались в Хайларе, чтобы видеть сны об отрубленных головах и мести. Булатович ничего не сказал об этом. Без людей под командованием он скакал рядом со Смолянниковым, Бодиско и Вольфом, разделяя их случайное товарищество и иногда испытывая свои силы и смелость в состязаниях с Смолянниковым.

В первый раз со времени своего появления в армии Булатович общался с другими. Он хотел быть одним из группы, не лидером, просто товарищем по оружию. Смолянников радушно принял его, а того, кого одобрял Смолянников, одобряли все.

Сегодня Смолянников вызвал Булатовича на скачки, превратив их разведывательные действия в игру. Оставив позади летучий эскадрон, эти двое проскакали почти вокруг вражеского войска. Авантюра началась легкомысленно, но ценность информации, которую они могли собрать, оправдывала риск.

Скачка кружила голову, не просто короткий галоп, а тридцатикилометровый переход по дикой степи — тот вид длительной гонки, в которой Булатович был превосходен, когда всадник больше стоит в стременах, чем сидит в седле, задавая темп и получая от своего коня максимум возможного, но при этом не доводя его до изнеможения. Через километр их пути разделились. Смолянников выбрал более длинную, но и более легкую дорогу, используя преимущества своего знания местности. Булатович помчался напрямик. На закате он нашел Смолянникова ждущим его на холме с пленным китайцем, лежащим поперек седла.

— Как вы его поймали? — рассмеялся Булатович.

— Я просто слился с землей, — в ответ рассмеялся Смолянников. — Этому трюку меня научил старый буддийский монах.

Снизу раздались выстрелы. Долину заполнили китайские войска. К холму приближались всадники. Смолянников засмеялся и повернулся, направив путь через россыпи камней, кустарники и овраги к другому холму, Булатович следовал за ним. Вскоре они потеряли из виду своих преследователей и снова получили прекрасный обзор армии, расположенной в долине.

— А! Генерал Па-о, — заметил Смолянников.

— Где? — спросил Булатович, рассматривая в бинокль многочисленное войско. — Вот этот, на белом коне с зонтиком?

— Большинство китайских военных начальников высокого ранга ездят на белых лошадях и носят зонтики, так что войско может видеть их и группироваться вокруг них при неразберихе во время битвы. Да, это действительно генерал Па-о. Я служил под его командой несколько лет. Он был на службе в железнодорожной охране в этом районе. Я слышал, что когда началась война, Ше-у, дзян-дзян или генерал-губернатор Цицихара, столицы Северной Манчжурии, уважительно предположил, что дорогой старина Па-о покончит с собой, поскольку он принимал покровительство русских. Но он не совершил этого, как сделало бы большинство других генералов. Он сказал, что лучше умрет, сражаясь с нами. У него твердый характер и западные представления о войне, которые он почерпнул от нас. При его командовании вас ожидает то самое решающее сражение, которое вы когда-либо могли бы испытать.

— Сколько у него людей, как вы думаете?

— Наш друг тут в седле говорит, что около семи тысяч.

Как Смолянников понял из испуганного бормотания пленного, китайский главнокомандующий Чуан-до, как и Орлов, разделил свое двенадцатитысячное войско. Главные силы следовали по южной дороге и встретили Орлова при Онгуне. Чуан-до погиб в бою. Другое двухтысячное войско двинулось по северной дороге к Старо-Цурухайтую. Если бы они продолжали следовать по этой дороге, то должны были бы встретиться с железнодорожной охраной Смолянникова. Но когда пришло известие о поражении при Онгуне, они повернули назад к Хайлару и наткнулись на Булатовича. После битвы при Хайларе остатки китайской армии постепенно разбежались и исчезли в степи. Па-о привел новую, очевидно, более обученную армию, чтобы вновь сразиться с русскими при Хайларе.

Булатович и Смолянников остановились отдохнуть в скалистом ущелье. Они хотели дождаться темноты, чтобы миновать врага и вернуться к летучему эскадрону.

Они растянулись на земле, Булатович подложил под голову седло. Смолянников отдыхал на ровном камне. Он сделал глоток из своей фляжки и протянул ее Булатовичу.

— Вы амбициозны, Саша, — сказал он, — но вы не Наполеон.

— Наполеон? — рассмеялся Булатович.

— Вы не стремитесь ни к власти, ни к деньгам. Что бы ни послала вам судьба, вам все будет мало. Вы должны довести себя до предела, сделать еще один шаг сверх возможного и знать, что вы его сделали. Я сердечно рад видеть, как вы скачете на лошади, как вы гоните себя. Это заставляет меня почувствовать себя снова молодым.

Булатовичу было приятно услышать такую оценку от человека, которого он уважал. Он никогда не видел себя в этом свете. Он открылся Смолянникову и рассказал историю своей жизни, так просто, как мог, не хвастая, но и не скрывая ничего, как будто говоря вслух с самим собой. Он рассказал о своей жизни в Луциковке и своей борьбе с матерью, о смерти сестры и об учителе Лемме, о том, как он выбрал свою карьеру и сделал из себя лучшего наездника и фехтовальщика в полку, как он трижды побывал в Эфиопии, участвовал в скачках на верблюдах с рекордной скоростью через сотни километров пустыни, видел земли и народы, которые ни один европеец до этого не видел, как стал военным советником императора Менелика. Булатович говорил, перескакивая с одного на другое, больше часа и остановился, вполне удовлетворенный собой — гордый тем, чем он был, теми задачами, с которыми он встретился и которые он разрешил.

Смолянников позволил ему насладиться его гордым молчанием несколько секунд, а потом спросил:

— Когда закончится эта война, что бы будете делать дальше? Снова участвовать в скачках? Снова в Африку? Где вы найдете достаточно сложные для себя задачи?

— Я предполагаю…— начал Булатович и тут осознал, что у него нет ответа.

 

Глава двенадцатая: Едкий вкус мести

Хайлар, Манчжурия

Август 13, 1900

Пока Булатович, Смолянников и железнодорожная охрана следовали на восток, в Хайларе китайская Соня заботилась о жертвах войны. Она находила сирот, прячущихся в переулках или попрошайничающих на улицах, и водила их от двери к двери — разговаривая быстро и настойчиво, пытаясь найти им постоянные дома или, по крайней мере, собирая милостыню и оставляя хозяев домов с чувством вины, которое она могла бы использовать в другой раз, когда она придет с новой сиротой.

За несколько недель ей удалось успешно пристроить три дюжины сирот. Каждый день все больше китайских семей возвращалось в Хайлар из окрестных мест, куда они бежали. Она пыталась поймать их в движении — между тем моментом отчаяния, когда они видели, что у них разрушено и разграблено, и тем моментом благодарности, когда они сознавали, как много еще у них осталось, что их дом все еще цел, и что им повезло.

— Действительно, повезло, — начинала она. — Но многие совсем не так удачливы, как вы…

И в течение часа они оказывались гордыми родителями голодного, испуганного ребенка.

По мере того, как город наполнялся и прибывали все новые возвращенцы, она пыталась отыскать друзей или соседей родителей сирот. Но поскольку все старались вернуться к обычным занятиям в старом городе или в русских железнодорожных поселениях, к привычному образу жизни, то люди стали более осторожно и неохотно брать на себя новую обузу. Не нужно было много времени, чтобы вернуться к старым привычкам и найти себе оправдание.

Число потенциальных родителей сокращалось. Но еще оставались дети, которым нужен был дом. Один мальчик особенно покорил сердце Сони. Она назвала его Митей. У него было светлое обличие русского и темные узкие глаза китайца, светло-русые волосы и ужасный свежий шрам на лбу. Из-за его русской внешности китайцы не хотели брать его, а русские отказывались из-за его китайских черт лица.

Она пыталась найти дом для Мити в тот день, когда впервые заговорила с Петром.

— Мальчик! — закричал он, подбегая к ней. — Эта рана на его лице — его толкнули?

— Он не помнит, — ответила ему Соня.

— Но он говорит по-русски? — спросил он, глянув ей в лицо, когда она повернулась к нему, и неожиданно поняв, что она китаянка, хотя и носит казачью рубашку. Было глупо с его стороны наскакивать на нее и кричать по-русски. Она рассмеялась. Он покраснел, вспомнив, что это — выжившая симпатичная крещеная китаянка, найденная в церкви. Потом он спросил:

— Вы его мать?

Она снова рассмеялась.

— Мне только что исполнилось семнадцать.

Он пристально посмотрел на нее и снова покраснел, она была очень красива.

— Почему вы так заботитесь об этом мальчике? — спросила она, вглядываясь в его глаза и улыбку.

— Я…видите ли…вы верите в Бога, не так ли? Я имею в виду, в русского Бога.

— Я не знала, что Он был русским, — засмеялась она.

— Я имею в виду…вы православная, разве нет?

— Да.

— Я сам не православный. Я имею в виду, не настоящий православный — они нас называют «староверами». — И он быстро перекрестился двумя пальцами. Она была так красива.

— Но мальчик, — спросила она мягко. — Почему вы так заинтересовались мальчиком?

— Я как раз хотел вам об этом рассказать. Видите ли, это нужно делать с Богом. Этот солдат, Яков Шемелин, имел испытание. Он почувствовал близость Бога. Он видел самого Христа. Вы можете это видеть по его глазам.

— Да, можно много сказать по глазам человека, — ответила она, все еще всматриваясь в его глаза и тепло улыбаясь.

Петр не мог смотреть на нее и одновременно думать. Эти темные глаза…Он опустил взгляд и попытался объяснить.

— Этот мальчик или похожий на него был частью испытания Шемелина. И он повсюду ищет мальчика, он боится, что мальчик был просто сном.

Пока он говорил, она подошла и взялась за медальон, висящий у него на шее, открыла его, до того, как он успел ее остановить.

— Как ее зовут? — мягко спросила она.

— Надежда.

— Ваша жена?

— Я не женат.

— А, ваша возлюбленная — юноша влюблен. Это видно по вашему лицу.

— Мой друг…Аксенов… — попытался он сбивчиво объяснить в смущении. Оказалось, что он даже не знает, как звали Аксенова.

— Да? — спросила она.

— Он умер…погиб в первом бою, — с усилием сказал он, пытаясь объяснить ей, что Надежда не была его «возлюбленной», что у него не было «возлюбленной». — Мы были с Булатовичем.

— Булатовичем?

— Да.

— Так вы его знаете?

— Я — один из мазеповцев.

— Теперь я вспоминаю. Вы были там в тот день — когда Стародубов меня спас.

— А вы та самая, которую капитан Страхов…

— Да, — вспыхнула он. — Я — страховская Соня. Страхов — мой мужчина.

Казалось, она читает по его глазам.

— Вас удивляет такая женщина, как я. Что за самоуверенная, бесстыдная девушка, думаете вы, живет в грехе и не делает секрета из этого. Я не нуждаюсь в оправданиях. Я такая, какая есть, и я делаю то, что делаю. Страхов очень милый человек, довольно скромный, но очень ответственный, лояльный и деликатный. Он будет прекрасным мужем. Да, я намерена выйти за него замуж, и рано или поздно, но он женится на мне. Он уже любит меня — его глаза говорят мне об этом, а не голос, а глаза не часто обманывают. И я его полюблю, уверена, что полюблю. И буду ему хорошей женой. Это так. Теперь вы все обо мне знаете, и не должны удивляться и сомневаться. Вы мне нравитесь.

Петр посмотрел на свою обувь. Соня повторила:

— Да, вы мне нравитесь. У вас хорошая, добрая душа. Ничего удивительного, что Надежда вас любит. Она очень счастливая девушка.

Петр был слишком растерян и сконфужен, чтобы поправить ее.

— И ваш Булатович, его возлюбленная тоже очень счастливая.

— Булатович? Я не знал, что у него есть возлюбленная.

— Но она должна быть. У такого великого героя должна быть настоящая любовь. У такого человека, как он — смелого, бескорыстного, доброго. По крайней мере, я уверена, что он именно такой человек.

— Да, — с жаром подтвердил Петр. — Он великий герой. Это большая честь — служить под его командой.

— Я могу это понять. Если бы только я была мужчиной. Как вы думаете, может ли Булатович взять мальчика?

— Но он уже взял.

— Взял?

— Ваську.

— Правда? Когда? Пожалуйста, расскажите мне об этом.

Петр посмотрел вниз, чтобы сосредоточиться. Она ждала. Молчание заставило его еще больше занервничать.

— Мы как-то разговорились, на пути к станции Хого. Китайцы отрезали голову моему брату. Мы так и не нашли голову, — попытался он объяснить.

— Как ужасно.

— Мы собирались мстить.

— Отомстили?

— Нет. Еще нет. Но будем, — пообещал он. Он вынашивал эту мысль всю последнюю неделю вынужденного безделья. До этой короткой встречи с Соней он мог бы сказать, что месть — самое важное дело в его жизни. Но было трудно думать о чем-то таком грубом, как месть, глядя в ее оживленные глаза, разве только чтобы произвести на нее впечатление разговором о мести. Он решил с чувством повторить: «Мы будем.»

— Я уверена, что будете.

Он почувствовал дрожь возбуждения и снова вернулся к своей мысли.

— Когда мы скакали верхом, мы разговаривали. Я рассказал о своем отце — моем другом брате Трофиме, моих десятерых сестрах, моей матери, о смерти моего отца. Он рассказал мне об Эфиопии и о Ваське.

— Да, да, — поторопила она. — Что он рассказал вам?

— Васька — маленький африканский мальчик. Он нашел его…— Петр не смог бы рассказать всю историю. Он был смущен, когда узнал ее. Мальчик был изувечен. Вражеское племя оскопило его, взяв его гениталии, как трофей, как кончик хобота слона, как сказал Булатович, чтобы продемонстрировать победную храбрость и доблесть.

— Его оставили умирать, — продолжал Петр. — Булатович заботился о его ранах. Ему было всего три года.

— А где он сейчас?

— На Украине, в родовом имении, с матерью Булатовича.

— Какая прекрасная история! — неожиданно воскликнула она, быстро обняла Петра и поцеловала в щеку. — Спасибо, что вы мне ее рассказали. Я знала, что он великий герой — я просто знала это.

Маленький мальчик Митя смотрел широко раскрытыми удивленными глазами, очевидно, вслушиваясь в очень неразборчивый звук. Казалось, он молчаливо просил помощи и сочувствия, готовый ко всей боли отказа.

Петр хотел бы посметь посмотреть такими глазами на Соню. Но он не осмелился рискнуть и получить ее отказ. Было легче ринуться в бой без оглядки, может быть, чтобы поразить ее (и самого себя) жаром своей мести.

Если бы только на нем не было этого медальона. Если бы только она не видела его. Теперь он не знал, как сказать ей, что эта Надежда не была его «возлюбленной», не показавшись полным глупцом. И если Соня узнает, о чем он не сказал, будет ли она так на него смотреть, так с ним говорить? В конце концов, она собирается замуж за Страхова, она восхищается Булатовичем. Как может он конкурировать с такими, как Булатович? Он, Петр, никто и ничто, простой новобранец, крестьянин, мог бы надеяться только стать ей другом.

Прозвучала сигнальная труба. Петр быстро обернулся, готовый помчаться к месту сбора.

— Что это значит? — спросила Соня, заботливо обхватив маленького Петра.

— Возможно, еще один бой.

— Будьте осторожны! — вскрикнула она.

Петр повернулся и бросился бежать. Но остановился и снова глянул на нее. Она сказала это ему и только ему. Он почувствовал прилив гордости и ответил более глубоким тоном, чем обычно (и этот тон удивил его самого), «Я должен отомстить за смерть своего брата!» И он снова побежал, героически, как он сам подумал.

 

От Смолянникова поступило донесение, что китайская армия под командованием генерала Па-о приближается к Хайлару с востока. Летучий эскадрон железнодорожной охраны уже вступил в перестрелку с авангардом армии Па-о при Якеши, около тридцати километров от Хайлара, пытаясь замедлить продвижение армии и дать возможность Орлову подтянуть остальную часть русских сил.

Страхов рассматривал приближающуюся битву как новую возможность. Он должен позаботиться о своих интересах. Война не будет длиться вечно — возможно, не дольше, чем еще один месяц. Рапорты одно— и двухнедельной давности указывали, что не только здесь, но и по всей Манчжурии русские войска продвигаются быстро. Кроме того, интернациональные силы почти подошли к Пекину, чтобы снять блокаду правительства, если они уже не сделали этого. Сопротивление китайцев было слабым. Если судить по тому, что он знал, эта битва могла стать последней для капитана в этой кампании. Он знал, что должен извлечь из этого преимущества. В мирное время продвижение по службе происходит болезненно и медленно. Он должен думать о своем будущем с Соней. Он за это отвечает.

Момент был очень подходящим. Странная и, возможно, кратковременная болезнь Купфермана поставила Страхова в позицию командира кавалерийского полка. Купфермана стало постоянно бросать в пот. Руки стали трястись. У него не было лихорадки, и доктор Станкевич утверждал, что физически он совершенно здоров. Но Купферман был убежден, что он не в состоянии командовать кавалерийским полком в битве. Он будет стоять в тылу с Орловым и адъютантами, предоставив командование и славу Страхову. Помимо неожиданностей, эта битва должна была дать Страхову возможность продвижения по службе или, по крайней мере, медали с наградным листом для внесения в послужное дело. Но неожиданного было в три раза больше, и, несмотря на свою предусмотрительность и храбрость, он ничего не получил от битвы.

В донесениях указывалось, что по дороге к Якеши не было источников воды, поэтому Страхов распорядился полностью заполнить бочки. Он провел людей хорошей дорогой, а потом ждал и отдыхал, пока его догоняла пехота. Когда они достигли Якеши, кавалерия была свежей и отдохнувшей, но подразделения пехоты, чьи офицеры не позаботились о воде, были истощены и страдали от жажды. Поэтому кавалерия Страхова взяла инициативу на себя.

Железнодорожная охрана Смолянникова успешно изматывала и замедляла врага почти целый день. Сейчас она была вовлечена в яростную перестрелку с угрозой окружения.

Прежде всего, кавалерия Страхова обеспечила прикрытие, чтобы железнодорожная охрана смогла отступить в безопасное место к подошедшей армии. Затем Страхов сам встал во главе войск, надеясь быстро и окончательно разбить врага до того, как подойдут другие подразделения, которые смогут принять участие в битве и разделить славу.

Но китайцы не бежали. Они держали позиции и стреляли гораздо более точно, чем в предыдущих битвах. Кавалерия лишилась маневра и оказалась вовлеченной в бессмысленные рукопашные схватки. Это был первый страховский сюрприз — стрелковое мастерство китайцев под командованием Па-о. Вскоре прискакал Сидоров с приказом от Орлова отступать и занять позиции с остальной частью армии.

Орлов отправил железнодорожную охрану под командованием Смолянникова на левый фланг, кавалерию — в центр, а пехоту — на правый фланг. Два батальона пехоты Орлов оставил в резерве. По предложению Страхова конный резерв из двух эскадронов был направлен вслед за резервом пехоты, чтобы оказать поддержку при неблагоприятных обстоятельствах в крайней необходимости. Страхов предоставил Булатовичу сомнительную честь командовать этим конным резервом. Страхов не хотел никакой конкуренции в борьбе за имя «герой».

В отличие от предыдущих столкновений на этот раз китайцы не ждали, но больше атаковали первыми. Русские стрелки отстреливали китайцев на белых конях с зонтиками, предполагая, что это высокопоставленные офицеры. Но эта китайская армия, явно лучше обученная и более опытная, чем другие, не уступала. В течение нескольких часов боя исход сражения оставался неопределенным.

Страхов оказался заблокированным между русскими пехотными частями по обоим флангам и врагом впереди. Орлов сам руководил сражением с холма на расстоянии пятнадцати минут езды на лошади, что затрудняло координацию действий и обмен посыльными туда и обратно за разрешением Орлова на те или иные шаги. Страхов хотел неожиданно отступить по центру, пропустив врага, а затем развернуться и атаковать с развернувшимися русскими флангами, захватив врага в капкан. Эту тактику использовали греки против персов в битве при Марафоне и Ганнибал против римлян при Каннах. Но Орлов, как казалось, не понял смысла и цели донесения. В ответ он послал приказ, «Держите центр любой ценой.» Сидоров доставил этот приказ так срочно и выразительно, как будто Орлов думал, что Страхов собирается отступать.

Потом снова неожиданный удар — проливной дождь с грозой и градом, сопровождающийся темнотой, снижением видимости до сотни шагов. Лошади вязли в грязи, паниковали от ударов грома и града, слепли и падали. Страхов приказал людям спешиться и встретить врага на ногах, но они больше не могли видеть неприятеля и, после всех поворотов, падений и скольжения по грязи с ружейным огнем со все сторон, не могли даже ориентироваться, в каком направлении им нужно двигаться.

О третьем сюрпризе — Булатовиче — Страхов узнал позднее. Во внезапной грозовой темноте Орлов послал резервный батальон пехоты на правый фланг. Каким-то образом впереди него оказался Булатович, выведя людей из грязи и проведя их по твердому грунту к заданной позиции. С этими дополнительными силами правый фланг продвинулся, образуя капкан. Китайцы отступили к русскому левому флангу, угрожая обойти и окружить железнодорожную охрану. И снова Булатович появился из темноты, выведя на этот раз пехоту из резерва на левый фланг и спасая от опасности железнодорожную охрану.

Когда победа казалась уже гарантированной и русские преследовали неприятеля в беспорядочной гонке, Булатович занялся сбором мазеповцев и железнодорожной охраны. В одном месте, преследуя отступающего неприятеля в поле зрения Орлова и Купфермана, Булатович с мазеповцами был неожиданно атакован с расстояния прямого выстрела полудюжиной китайцев, скрывавшихся в кустарнике. Орлов вздрогнул в ожидании беды. Но залп за залпом проходили мимо цели, в то время как мазеповцы смяли своих противников, уничтожив всех до одного, и поскакали дальше, не получив ни царапины.

 

Ночью, когда битва была закончена и остальные русские раскинули палатки, Булатович по собственной инициативе, игнорируя приказы, выскользнул прочь преследовать китайцев, командуя временным отрядом мазеповцев и железнодорожной охраны.

Бой длился весь день. Петр устал до предела.

Он мог видеть по выражению лиц, что Булатович, Стародубов, Трофим и остальные были все еще в лихорадке возбуждения, как тогда в рейде к Урдинги. После недели расстройства, неопределенных перестрелок и еще одной недели безделья мазеповцы, наконец, получили свою возможность для осуществления мести. Они были подобны голодным волкам, настигающим добычу.

Возможно, они чувствовали, что должны помочь Петру отомстить за смерть его брата. А может быть, это была просто энергия, которую они черпали в жарком бою и должны были использовать до того, как смогут отдохнуть.

Петр сам уже не чувствовал больше необходимости мести. Он знал то, что он почувствовал только вчера — то напряжение, которое возникло в нем, как сильно сжатая пружина. Соня заставила его забыть об этом на мгновение, но напряжение все еще жило в нем, давило на все его существо и требовало выхода.

Да, оно выплеснулось сегодня, и он остался с неясным чувством раскаяния и вины, чувством, что когда эта сила, эта необходимость в нем высвобождалась через его мускулы и саблю, это был не он сам, а кто-то другой, способный на самую кровожадную жестокость. Это понимание было довольно тревожащим.

Смерть Логина вызвала процесс, который завершился сегодня, но что являлось той изначальной потребностью, которая заставила его жаждать безудержной резни, питаемой кровью? Он называл это «местью» из-за отсутствия лучшего слова. Но это всегда было частью его, иногда удовлетворенной, иногда подавленной, как голод, жажда или сексуальное желание, но всегда — частью его внутренней сущности, готовой напрячься и выплеснуться под действием обстоятельств.

Он живо вспомнил, как в первый раз его сабля вошла в голову одного из китайцев. Тепло крови, брызнувшей на его руку, было крещением. Он спрыгнул с лошади и бросился на них, рубя налево и направо, не довольствуясь выстрелами с расстояния, а нуждаясь в ощущении толчков и дрожи их истекающей кровью плоти, через саблю к мускулам его руки и плеча. Он помнил ясно, что он это делал, но причина, почему он действовал так, одновременно ускользала от него и пугала его.

Он хотел бы произвести впечатление на Соню, но казалось таким давним и таким по-детски глупым думать, что на юную девушку можно произвести впечатление убийством. Его тошнило от смерти. Он просто хотел быть один, чтобы заснуть, попытаться забыть, спать и говорить себе, что бой был просто сном, что дьявол был просто предрассудком, а не силой, которая таилась в нем, жаждая быть высвобожденной.

Думая о дьяволе, он обернулся и увидел Лапердина, скачущего вслед за ним. Со времени похоронного костра Лапердин оставил его наедине со своими мыслями, но вот он снова настиг Петра, чтобы преследовать своими этическими вопросами.

— «Благословенны те, кто скорбят, ибо они будут утешены», — нараспев заговорил Лапердин. — Ты был утешен сегодня?

— Стоп, — ответил Петр, мягко, но твердо, смотря прямо перед собой.

— «Благословенны милосердные, ибо они обретут милость.» Был ли ты сегодня милосердным, Петр? «Благословенны миротворцы, ибо они назовутся сынами Божьими.» Сын ли ты Божий? Хочешь ли ты мира с китайцами?

— Что ты пытаешься сделать? — Петр, наконец, посмотрел ему в глаза.

— Ты интересен мне, парень. У тебя есть дух и способности. Ты не один из «нищих духом» или «кротких». Ты не хочешь «наследовать землю». Я скажу, ты был сегодня вне себя, размахивая саблей. Ты — человек действия, или мог бы быть им.

— Вы и понятия не имеете, кто я.

— Напротив, это ты не имеешь понятия, кто ты. Ты думаешь, что ты христианин, но ты действуешь, как настоящий язычник. Ты слышал, как говорят «око за око и зуб за зуб.» Но я говорю тебе: «Не противься злу. Но если кто-то ударит тебя по правой щеке, подставь другую…» И вот ты уже поддался на месть за смерть твоего брата. Как лицемерно! Как не по-христиански.

Шемелин имеет истинный христианский дух — дух стремления к жертвенности. Он верит, что все, что случается, происходит по воле Бога. Все дикие действия человека и природы каким-то образом выполняют план Бога. Хаос мира — только кажущийся. Если мы страдаем без видимой причины, то потому, что Бог испытывает нас. Он верит, что мир имеет смысл, даже если этот смысл не виден явно.

Но ты не веришь, что мир имеет смысл. Ты веришь в месть. Ты веришь, что человек и природа несправедливы, что единственный способ найти справедливость — это самому установить ее. Если бы ты жил во времени Иисуса, ты бы примкнул не к Иисусу, а к разбойникам, к Варраве. Ты бы нападал на Рим и римских наместников с актами террора. Ты бы разрушил государство, чтобы отомстить за несправедливость жизни. Ты бы критиковал римское право, потому что это был только обман. Ты осмелился бы противостоять бессмысленности жизни и возмущал других обличением ее. Ты установил бы свое собственное понимание справедливости и несправедливости вместо того, чтобы принять то, что дал тебе мир.

У тебя есть способности, Петр. Вот почему я говорю тебе об этом. Из тебя вышел бы первоклассный анархист.

Петр был утомлен и сбит с толку. Вначале слова Лапердина только раздражали его. Петр раньше никогда не задумывался глубоко над тем, во что он верит и не верит, и почему. Он просто принял полученные от родителей ярлыки. «Христиане» и «староверы». Но сегодняшний опыт потряс его. Ему нужны были какие-то объяснения тому, кто он есть и как мог он совершить то, что сделал. Ему нужен был какой-то ярлык для себя, чтобы облегчить чувство вины за все эти убийства, чтобы вернуть самоуважение.

В такой момент слабости он не мог противостоять лестному вниманию, которое такой явно интеллигентный и образованный человек уделяет его характеру. Может быть, этот безбожник имеет что-то особенное в душе? Что бы подумала об этом его собственная мать? Что бы подумала Соня, если бы она знала, что в нем есть революционные порывы?

Примерно через час они приблизились к основным частям китайской армии, многотысячному войску, занятому установкой бивуаков. Они застали утомленного врага врасплох и атаковали по центру. Паника от центра распространилась повсюду, пока вся китайская армия не пустилась в бегство. Булатович и люди его отряда преследовали и топтали их, хлестали саблями и нагайками. Когда большинство китайцев отступило, оставив при поспешном бегстве свое оружие, это стал больше походить на резню, а не на перестрелку.

Петр держался на заднем плане, наблюдая, изумляясь, пытаясь найти смысл в том, что он чувствует, и в том, что сказал Лапердин. Петр предполагал, что все другие, кроме Лапердина, все еще переживают то, что он испытал раньше, днем, что все еще позволяют высвободиться внутренней силе. Он жалел их, но также и опасался их, осознавая интенсивность потребности, которая двигала ими, импульса, который действовал без всякого разбора, как если бы они могли сокрушить все и всех, кто осмелился бы встать на их пути.

 

Глава тринадцатая: День триумфа

Якеши, Манчжурия

Август 23, 1900

— Он заколдован, — настаивал Купферман, ударяя кулаком по пуховому матрасу в своей повозке. — Я видел это собственными глазами.

— Но китайцы такие плохие стрелки, — объяснял Страхов, направившись к выходу. Купферман постепенно становился непредсказуем, набрасываясь на подчиненных без всякого повода. Страхову удавалось развеселить его, но в эти дни рискованных операций было лучше избегать его и сокращать их встречи.

— Китайцы стреляли вовсе не так уж плохо. Особенно та армия, которую мы только что встретили под командой генерала Па-о. — Купферман продолжал, не давая разговору прерваться. — Булатович заколдован, и вся его группа этих, как они себя называют? Мазеповцы — они заколдованы тоже. Они были не дальше от ружей, чем вы от меня. Даже тот, кто раньше вообще не держал ружья в руках, не мог бы промахнуться с этого расстояния. Это сверхъестественно, что так много человек, стреляющих с такого близкого расстояния, ни разу не поразили такое большое количество целей. Они могли бы ударить стволом ружья по головам мазеповцев, так близко они были. Нет, это колдовство. Как сказал нам Буторин, пули останавливались в воздухе.

Страхову не терпелось согласиться и дальше возбуждать подозрения Купфермана по поводу Булатовича. Но чем меньше говорить этому выведенному из себя начальнику, тем лучше.

— Я не знал, что вы суеверны, ваше превосходительство.

— Это не суеверие, — сердито повторил Купферман, заставляя Страхова застыть в раболепном поклоне. — Это просто здравый смысл. Этот Булатович опасен. Это же ясно, как день. Он даже щеголяет этим именем «Мазепа» — кличкой отъявленного мятежника. Что до мазеповцев, то я имею надежное донесение, что двое из них открыто говорили об анархизме по дороге на Якеши. Этот еврей — этот Яков Шемелин — вы видете, как он баламутит людей своими радикальными религиозными взглядами. Это просто другой аспект все тех же идей. Этот Булатович использует колдовство, которому научился в Африке, и он подстрекает мятеж под личиной лидера какого-то нового еретического религиозного культа. Колдовство и гипноз — это гипнотизм, я уверен — он имеет сверхъестественное влияние на людей. Его нужно остановить.

Страхов не знал, что отвечать. Это звучало так нелепо, а Купферман действовал так странно после этого случая с Шемелиным. Его глаза нервно подергивались, и сейчас он начал сильно потеть, хотя ночь была довольно холодной. С другой стороны, обвинения Купфермана заставили Страхова вспомнить Сонины возбужденные вопросы про Булатовича, она не делала секрета из того, что она считает его почти что богом. Гипнотизм, да, возможно, это гипнотизм.

 

— Вы научились этому трюку в Африке? — спросил Смолянников. Булатович только что схватил в воздухе овода.

— Нет, на Украине.

— Тогда чему же вы научились в Африке? — перешел он, как часто бывало, от легкого разговора к серьезной теме. Они лежали в травянистой ложбине на склоне горы, отгоняя мух, комаров и надоедливых маленьких черных мошек, дожидаясь темноты, когда они смогут вернуться к своему лагерю. Прошлой ночью они пробрались на расстояние пятидесяти шагов от вражеского бивуака, где могли слышать обрывки разговоров и видеть подготовительные операции неприятеля.

Булатович снова командовал летучим эскадроном, но он и Смолянников продолжали обращаться друг с другом как равные и дружественные соперники. Эта новая китайская армия под командованием генерала Чоу-Мина заняла позиции в горах Хсинг-Ан в сотне километров к востоку от Хайлара. Вместо того чтобы выдвинуться и встретить русских на равнине, эти войска окопались и укрепились на вершинах гор, имея преимущество за счет штабелей брошенных железнодорожных шпал, огромных бревенчатых бараков, которые служили складами для бригад железнодорожных рабочих. Горы были покрыты густым лесом, а разделяющие их болотистые лощины наводнены мошкарой и гнусом.

— Не больше и не меньше того, чему вы можете научиться здесь, — наконец ответил Булатович.

Смолянников рассмеялся, но его глаза оставались серьезными.

— Так чему же, мой мудрый друг?

— Может быть, это можно назвать силами природы.

— Странно, — ответил Смолянников. — Звучит несколько по-китайски. Но вы явно рассматриваете это по-другому, как что-то негативное, что-то, с чем нужно бороться и преодолевать. Тот взгляд, с которым вы подходите к жизни, напоминает мне пассаж из Экклезиаста. «Чем бы ни заняты были твои руки, делай это со всей своей силой, ибо нет работы ни для мысли, ни для знаний, ни для мудрости на небесах, куда ты направляешься». Или, может быть, я просто проектирую на вас свои представления. Скажите мне, что вы имеете в виду под «силами природы».

Булатович спокойно смотрел на друга. Булатович хотел произвести впечатление на него, придать какое-то обдуманное философское оправдание своим случайно брошенным словам, но лежа здесь, среди сочной лесной зелени, эти слова всколыхнули воспоминания.

— Вероятно, это не имеет никакого смысла. Я не уверен, что это вообще имеет значение. Но это произошло в мою третью поездку и поразило меня. У меня был долгий приступ лихорадки в тот раз, и меня мучили кошмары. Я помню, что я возвращался к месту моей первой охоты на слонов за три года до этого. Но я не помню, действительно ли я возвращался или мне снилось, что я это делаю. Суть та же самая. Я осознал силу джунглей, неумолимую силу природы, которая уничтожает все, что делает человек.

Дадьязмаш — генерал-губернатор Америк — Габро Эгзибир Лекамте был моим «хозяином» в Оромо при службе императору Амхарик. На охоте нас была тысяча человек. Для Оромо охота на слонов является серьезным делом — как война — не только потому, что слоны представляют собой угрозу поселениям, не из-за мяса, не ради слоновой кости, но потому, что Оромо возвели убийство в культ. Там есть некоторые племена, в которых юноша не имеет права жениться, пока он не убьет слона, льва или человека. Убив кого-нибудь из них, он смазывает голову маслом, надевает браслеты, ожерелья, кольца и возвращается домой с песнями. Человек может стать героем, только убивая, и только герой является настоящим человеком.

Из тысячи человек четыре сотни были на лошадях и вооружены каждый тремя маленькими копьями. Другие шесть сотен были пешими, у половины имелись маленькие копья, у остальных — четырехметровые копья с метровым металлическим наконечником. Они называют эти длинные копья «дьямби». Они мечут их с вершин деревьев, когда слоны проходят мимо. Сила падения дьямби такова, что иногда оно пронзает слона насквозь. Только я, мои слуги и несколько солдат дадьязмаша, которые могли обращаться с оружием, имели ружья.

Через неделю мы обнаружили большое стадо — больше сотни слонов, больших и маленьких, красных от глины из русла реки. Копьеносцы с дьямби взобрались на деревья у реки. Траву вокруг подожгли, и те из нас, кто были верхом, быстро пересекли реку, чтобы испугать слонов и не дать им бежать в этом направлении. Они запаниковали и побежали врассыпную. В лесу их атаковали с дьямби, а на опушке леса пешие копьеносцы и слуги с ружьями. И если слоны прорывались дальше, всадники окружали и били их всем, чем могли.

Слоны вытаскивали копья из тела хоботами и швыряли их в нас. Если слон нападал на одного из охотников, другие пытались отогнать животное прочь. Я видел, как один слон не более, чем в двадцати шагах от меня, вытащил одного из Оромо хоботом из седла и бросил его на землю. Другой слон бросил огромную отломанную ветку в другого Оромо и сломал ему руку.

Когда слон упал, решили, что удар первого охотника его ранил. Этот охотник подскочил, чтобы отрезать хвост слона, кончик его хобота и уши, как трофеи его триумфа.

Вся трава вокруг вспыхивала с треском, в лесу слышались выстрелы и крики ужаса и триумфа, рев и визги доведенных до паники слонов, которые бросались то на одного охотника, то на другого. В моменты отчаяния слоны захватывали хоботом песок и траву и бросали их в небо. Оромо верят, что таким способом слоны молятся Богу.

Моя мать, похоже, видела нечто подобное. Она тоже верит, что животные, даже слоны, молятся. Неважно, что Бог делает для нас, и по каким причинам, но мы молимся.

Река была красной от крови. В тот день мы убили сорок одного слона. Я сам убил трех и мои слуги двух. Пятеро было убито в тот день: троих затоптали слоны, а двое убиты случайными пулями. Но на мертвых не обращали внимания. Это был день триумфа.

Ночью старшие собрались и устроили обсуждение, кто первым ранил того слона. Орома пользуются всеми способами, в том числе подкупом и мошенничеством, чтобы доказать свои права на слона.

Никто не оспаривал моих слонов, поскольку только я убил слона из ружья. Поэтому я не стал ждать окончания диспута. Я просто ушел со своими трофеями.

Для людей Лекамте это был великий и запоминающийся день, день, когда юноши стали мужчинами, день, о котором будут петь месяцы и годы. Для меня это был день необычайного возбуждения, отличный спорт, экзотический вызов. Моя жизнь не зависела от этого, хотя я и мог умереть там, но моя жизнь не изменилась от этого. Я был посторонним, не чувствовал важности этого, в стороне от опасности, борьбы и охоты. Я всегда любил охотиться, и как я мог упустить возможность поохотиться на самого большого животного в мире?

Так было, пока я не вернулся туда во сне или наяву и получил какой-то намек на смысл этого события. Может быть, только сейчас, рассказывая об этом, все разрозненные части сошлись вместе.

Иногда я задаюсь вопросом, на что были бы похожи наши жизни, если бы мы никогда о них не рассказывали. Так часто мы меняем свои мысли или поступки, потому что говорим об этом. С нашими словами, с именами, которые мы даем другим и самим себе, мы меняем свой взгляд на мир, мы меняем то, во что мы верим, во что мы хотим верить, а это меняет наши действия. Или это так кажется…

— Ну так что вы видели? Чему вы научились? — настаивал Смолянников, смахивая комара, который сел на щеку Булатовича.

Не разобравшись, Булатович хлопнул его в ответ, и они сцепились руками, пока Смолянников не прижал его и снова не похлопал по плечу. «Проснитесь, Саша, очнитесь. Хотя мы уже не спали день или два. Но это не извиняет вас за прерывание рассказа. Чему вы научились в Эфиопии? Продолжайте сейчас же.»

Булатович встряхнулся, смахнул мошек с лица, поднял очки (к счастью, не пострадавшие) и обмахнулся своей красной фуражкой.

— Я кое-что узнал о себе самом.

— Так что же, черт бы вас побрал?

— Эфиопский генерал Вальде Георгис — вы мне немного напоминаете его, такая же конституция — сказал: «Вы — дьявол. Я не знаю, как вы еще живы». Мы возвращались с озера Рудольфа. Император приказал ему следовать на юго-запад до озера Рудольфа и покорить все земли по пути, и он делал это с армией в шестнадцать тысяч человек, десять тысяч из них были вооружены ружьями, а остальным — копьями. Мы шли по территории — сначала по джунглям, потом по дикой пустыне — там, где никогда не ступала нога европейца, где не было карты и где даже эфиопы никогда не бывали до этого.

Когда предоставлялась возможность, я устанавливал мое обзорное оборудование на вершине холма, чтобы сделать замеры с научными целями, так что я мог бы проложить наш маршрут к цели и обратно. Однажды, когда я делал эти замеры, я и мои слуги неожиданно были окружены враждебными аборигенами с копьями наготове. Нас было пятеро, а их несколько дюжин. Я был не вооружен, сняв саблю и револьвер перед проведением замеров. Я должен был действовать быстро. Я уставился на ближайшего аборигена и крикнул «халио!», что означает «мир!» Я шагнул к нему только с компасом в руке. Я сконцентрировал на нем все свое внимание, и он ответил «халио!» Когда я подошел к нему на пять шагов, я кивнул ему. Он посмотрел на меня нерешительно, как будто не знал, что со мной делать. Другие явно ожидали, что он будет делать. Я не отводил он него глаз. Он вышел из кустов, зашагал ко мне и сказал «комору», что означает «король». Я протянул ему руку и он поцеловал ее. Затем я сел на корточки и показал ему сделать то же самое. Я вынул его копье и показал ему, что я хочу, чтобы все они сложили их оружие. Потом я подозвал других аборигенов, которые были ближе ко мне, и знаками попросил их подойти ближе. Около двадцати из них присели на корточки рядом со мной. Я показал им свой компас. Потом я подозвал одного из моих слуг и приказал ему занять мое место в церемонии целования рук, пока я быстро вытащил мое оружие. Тогда с криками «халио!» они стали уходить. Мы не отошли и на сотню шагов, как неожиданно услышали пронзительные звуки охотничьих рогов и воинственные выкрики. Мы были снова окружены. В этот раз аборигены атаковали самым серьезным образом. Мы открыли огонь и стали прокладывать путь через них назад к нашему основному лагерю. Ни один из нас не получил ни царапины.

Именно тогда Вальде Георгис назвал меня «дьяволом». «Я не знаю, почему ваши слуги просто не сбежали и не оставили вас там. Это должно было выглядеть, как будто вы погибли. Но они остались. Я не понимаю, чем вы удержали их». Я был польщен этими словами. Я был горд тем, как я привел в замешательство этих аборигенов и выиграл время.

— Привел в замешательство?

— Да не в этом дело. Вальде Георгис добавил: «Не дайте этому успеху вскружить вам голову. Эта ваша храбрость не есть настоящее мужество. Это просто смелость юности и неопытности. Только когда вы отступите и будете ранены, вы поймете опасность, и тогда эта ваша смелость сменится осторожным мужеством закаленного воина.»

Знаете ли, он был прав. Это напомнило мне, как однажды моя мать сказала мне об истине и правде, об истине веры и истине факта. Истинное мужество, я думаю, исходит из глубины вашего существа, вы делаете то, что должны делать, потому что вы есть тот, кто вы есть.

Так что же я действительно узнал? Я узнал, что я ничего не знаю, что это было мое поражение. Я был проклят удачей, и с тех пор так это и продолжается. Я болел одной лихорадкой за другой, но я никогда не был ранен.

— Черт вас возьми, вы когда-нибудь доберетесь до конца этой истории? Что случилось, когда вы вернулись с охоты?

— Да, да, я был в лихорадке. Были моменты, когда я был одновременно во сне и наяву, моменты, когда я терялся один в джунглях ночью и видел людей и места, которые раньше встречал в Петербурге или на Украине — прямо здесь, посреди джунглей. Когда я впадал в лихорадку, я переживал эти моменты так ясно, как вот сейчас.

Булатович снова обмахнулся фуражкой и продолжил.

— Охота. Да. Я был на других похожих охотах, меня учтиво приглашали местные губернаторы. Иногда следы были холодными, и мы не догоняли стадо слонов. Но иной раз случалось то же самое великолепие, опасность и возбуждение, разделенная радость победы. Несколько раз меня могли убить — однажды заклинило ружье, и я был буквально в шаге от того, чтобы меня растоптали — но мне всегда везло. Я благодарю Господа, что я выжил, чтобы посмеяться над этим, это было для меня просто игрой, прекрасным спортом.

Но когда я возвращался, если я на самом деле возвращался — вы должны вообразить, как выглядели те сцены, когда я их покидал — пепелища от пожара и отчаянной битвы с сотней слонов. Когда это были джунгли, там не оставалось ничего выше травы на километр вокруг. А когда я возвращался, спустя два или три года, там снова были джунгли, как будто ничего не произошло.

Я ясно помню место — развилку реки, маленький водопад, камень с выемкой в виде чаши, сделанной падающей водой. Я ожидал, что битва оставит свой след, и даже ужасный шрам. Но ничего.

— Да, — сказал Смолянников, согласно кивая. — В книге Экклезиаста сказано: «Поколение уходит и поколение приходит, но все остается. Солнце встает и заходит и спешит к месту, где восходит. Все реки спешат к морю, но море не переполняется до мест, откуда текут реки, и они текут снова.»

— Вы принимаете это. А я бы не смог. — Булатович продолжил. — Джунгли испугали меня. Я вытащил мачете и начал неистово рубить заросли. Я не знаю, почему, я просто должен был, пока не упал в истощении и не заснул прямо в джунглях на земле. Когда я проснулся, промокнув под неожиданным дождем, свежие побеги тут же скрыли оставленный моим телом след.

Поросль был очень гибкая, поросль сорной травы. В ней не было никакого напряжения. Какая в ней была ценность, в этой возобновляемой поросли? Жизнь человека — это напряжение, и она может чего-то значить. Уверен, что может — и должна. Но человечество? Это постоянное возобновление, одно поколение за другим, одна война за другой — как может это что-нибудь значить, это повторение?

Думаю, что я теперь знаю, почему Оромо воюют со слонами. Это как Шемелин сказал: жизнь — это испытание. Если вы не выходили на борьбу со слоном, вы никогда не проходили испытания, то вы никогда и не жили.

Это не вопрос — дышать или не дышать, это вопрос — жить или не жить вообще, как истинное мужество. Но как я могу об этом говорить? Я никогда этого не испытывал. Я просто воображаю это. Эта охота на слонов не была для меня испытанием. Для меня это была просто игра. Я просто двигался. Я не столкнулся с испытанием для жизни, ответив на вызов слона или природы. Это делают Оромо. Они уважают слона, которого убивают. Они видят, что он молится тому же Бога, что и они. Они гордятся трофеями, приносят их с собой домой. На следующий год будут новые слоны и новые охотники, и новые джунгли вырастут для охоты на них, и Оромо не боятся, потому что они встретили свой вызов и знают его.

— Но разве они нашли какой-нибудь выход? — спросил Смолянников, отклонившись назад с перекрещенными за головой руками и глядя сквозь кустарники на оранжевый круг заходящего солнца. — Если бы я собирался покорить мир, — засмеялся он, — я бы не знал, как это сделать. Если все постоянно меняется, то какое значение могут иметь эти меняющиеся вещи? Если все повторяется, как у Экклезиаста, какой в этом смысл? Ты хочешь оставить какой-то след в этом мире, но трудно принять, что миллионы до тебя уже оставили свои следы, и миллионы после тебя сделают это — и как ты можешь надеяться, что кто-то различит твой след среди остальных? Трудно принять тот факт, что ты — прото человек, что природа не сделала исключения в твоем случае. Просто человек, не бог — может, в этом и есть испытание.

— Просто человек? — спросил Булатович. — Это не так просто — быть «человеком», во всяком случае, не в том смысле, в каком это слово используют люди Оромо. Вы не являетесь «человеком» просто потому, что родились в этом теле. «Человек» — имя, которое нужно заслужить, так же как имя «герой». Может быть, мы рождаемся со способностями, но только через действия, проходя через вызовы, мы можем заслужить наше имя. Может, мы здесь именно для этого — чтобы стать теми, кем должны стать.

 

День 24 августа был днем триумфа. Даже Страхов должен был почувствовать это. Хотя немногие могли назваться «героями», но все они были победителями в битве при Великих горах Хсинг-Ан. И эта победа была решительной и полной.

Соня тепло приветствовала Страхова, когда он вернулся, внимательно ощупала каждую клеточку его тела, чтобы убедиться, что нет раны или царапины, о которых надо позаботиться. Когда она смотрела на него этими широко открытыми удивленными глазами, как он мог отказаться дать ей полный отчет о битве? И когда она возбужденно спросила о Булатовиче, как мог он удержаться и не описать подробно все, что, несомненно, ее порадовало? Он любил видеть эти отблески радости в ее глазах. Он все бы отдал, чтобы она смотрела так на него самого.

Страхов сказал ей:

— Мы подошли к горам во время страшного ливня. Как ты знаешь, войско сопровождает обоз. Это была пестрая ассамблея — зрелище, которое невозможно забыть — фургоны и телеги всех видов и размеров, запряженные конями, мулами и верблюдами, тащили все «сувениры» войска, которые добыли в Хайларе, все — от ваз до диванов.

Булатович ждал нас в большой водонепроницаемой палатке, которую он позаимствовал у китайцев. Там на столах он разложил подробные карты и донесения разведки, показав расположение вражеского войска, укреплений, огневых рубежей, высоток, природных препятствий — все, что необходимо для кампании. Должен признаться, это основательный человек.

Китайцы готовились встретить лобовую атаку. При наступлении передним фронтом мы двигались через болота и по протяженной голой местности, хорошо простреливаемой с гор их ружьями. Но при детальном размышлении можно было найти способ ударить по трем или четырем направлениям одновременно, и даже такой глупец, как Орлов, мог это видеть.

Орлов дал очевидные приказы, а потом обратился прямо к Булатовичу: «Возьмите четыре эскадрона, своих мазеповцев и железнодорожную охрану. Я хочу, чтобы вы обошли вокруг врага, пересекая горы на тридцать километров к югу отсюда, и блокировали дорогу на Цицухар, на другой стороне болота. В целом это будет, вероятно, проход в сто километров по дикой местности. Выходите на заре. Я рассчитываю, что вы будете на этой дороге к полудню на следующий день.

В это же время наши главные силы атакуют с фронта и флангов, используя артиллерию в полную силу. Если наша атака будет успешной — а мы имеем все основания в это верить, помоги, Господи — китайцы будут отступать по этой дороге, прямо на вас. Правильно рассчитав время, мы сможем заманить в капкан и уничтожить врага. Если вы собьетесь с пути или по другим причинам не сможете вовремя достигнуть этой дороги, враг может ускользнуть, тогда война в том секторе затянется до зимы. Мы рассчитываем на вас.»

— И что он сделал? — с тревогой спросила Соня.

— Подожди. Во-первых, вообрази Орлова со всей его напыщенностью. Он только что дал Булатовичу шанс, лакомый кусочек — явно не простую задачу, ну кто откажется от такого шанса, особенно сейчас, когда война приближается к концу? Ну вот, Орлов повернулся к остальным, как будто мы были стадом жаждущих медалей свиней, и сказал: «Теперь запомните вы все. Мы рассматриваем войну не как времяпровождение или средство достижения личных целей, но как святое дело.» Ты можешь поверить, что Орлов действительно так наивен?

Страхов не ждал ее ответа. Он знал, что она хочет слышать больше о Булатовиче, но Страхов гнул свою линию.

— Представь себе — он только что получил донесение, что союзники взяли Пекин и что русские захватили главный железнодорожный узел в Харбине. Исход войны был предсказуем. Даже результат сражения был предсказуемым заключением. Китайцы сосредоточили все свои ресурсы на ложном направлении лобовой атаки. И, несмотря на более выгодную позицию, даже при лобовой атаке их неумелая стрельба снова предопределила бы нашу победу в этот день. Только несколько по-настоящему опасных точек сопротивления было слева, но и они не представляли собой значительных трудностей, и стали бы добычей первого же подошедшего русского отряда. Вопрос был не в том, кто победит в войне, а в том, какие русские офицеры припишут себе честь захвата таких главных городов, как Цицихар, Кирин и Мукден. Посмотрим правде в глаза — так продвигаются по службе в этой армии — строят свою репутацию, когда получают шанс. Война может начаться как священный поход, но непременно заканчивается как гонка за званиями и признанием. Если Орлов действительно так наивен, он мог бы стать реальной помехой амбициям людей под его командованием.

— А Булатович? С ним все в порядке?

— Конечно. Он прибыл на дорогу раньше намеченного, разбил неожиданно подошедшее подразделение китайский резервов их Цицихара, потом развернулся и отрезал отступающую армию, только что разбитую Орловым. За исключением горстки солдат, которые выскользнули через лес и болото, вся китайская армия была разбита и взята в плен. Булатович прошел через бой без царапины — твой вечный славный герой. Это должно стать пиком его карьеры.

— А мазеповцы?

— Как, и они тебя интересуют? Не волнуйся. Во всей битве погибли только трое русских.

 

Булатович вспоминал о битве как-то по-разному. Вначале, на расстоянии, она казалась праздником с шумными фейерверками. Потом появились отступающие китайцы, преследуемые железнодорожной охраной Бодиско и Смолянникова, которые гнали их к середине дороги и загоняли в болота по обе стороны от нее.

Со временем появился сам Бодиско. И доктор Вольф. Но Смолянникова не было.

Пока другие праздновали, Булатович и мазеповцы скакали глубокой ночью вдоль дороги вперед и назад.

Никто не нашел Смолянникова, но Буторин нашел его безжизненное тело — с изуродованным лицом — охладевшее, неподвижное, неизменное, жалкое подобие человека.

Булатович отослал остальных назад, положил тело поперек седла и стал пристально смотреть на траву, где оно лежало. Трава уже распрямлялась, скоро она совсем выпрямится, как будто ничего тут и не лежало, как будто никогда и не было человека по имени Смолянников.

С этой безжизненной фигурой в седле Булатович скакал по дороге в тот день триумфа.

 

Глава четырнадцатая: Ибо мое есть царство

Великие горы Хсинг-Ан, Манчжурия

Август 24, 1900

В тот день Булатович молился, как он никогда не молился со времени смерти сестры Лилии. Он лежал ничком на земле в своей палатке перед иконой Христа и молился, как маленький мальчишка в Луциковке, когда он, Лилия и Мета спали в одной спальне с их немецкой няней. Его кровать была за ширмой. Стена над кроватью была покрыта иконами, картинами святых и сцен из Библии. Когда все спали, а нянина свеча горела, он вставал на колени перед ширмой, шепча молитвы.

Сейчас он молился, как тогда, с тем пылом, с которым юноша безоговорочно верит в силу молитвы. Он старательно называл каждое имя, называл в правильном порядке и с должной серьезностью.

Сначала он повторил молитву Господу и Символ Веры. Потом он молился Отцу небесному за Лилию и Мету, за свою мать, за тетю Елизавету, за царя, за царскую семью, за Святейший Синод, за своих товарищей — старого егеря Хриско и конюха Михайлу, за своих собак Усмана и Рябчика. Он молился за всех, кого знал и о ком заботился, за всех людей в России и в мире. Он молился Богу Отцу, Его Сыну Иисусу Христу, святой Богоматери, святому Иоанну, святому Антонию, святому Александру Невскому…

Его детский ритуал развивался вечер за вечером от первых молитв, которые дети повторяли вслед за матерью каждое утро, до молитв у предсмертной кровати тети. Вечерний ритуал, его ритуал, стал личной последовательностью действий и слов, со всей суровостью святой церемонии, совершаемой столетиями. И он молился с жаром, который приходит с верой, что любое отклонение от этих установленных им самим правил, любое упущение, особенно упущение имени, может принести вред вместо благословления тому, кто был забыт или пропущен.

Он молился, чтобы признаться во грехах, чтобы просить прощения. Каждый вечер он признавался в ежедневных мелких проступках, которых всегда было в избытке, потому что он был независимым мальчиком, не слушался матери, обращался с ней без должного уважения, убегал на охоту с конюхом и егерем, когда его мать запрещала это делать, всегда пререкался и спорил с сестрой Лилией. Он был маленьким дьяволенком. Его мать уверяла его в этом. Он смутно чувствовал в этом матриархальном мирке, что он изначально виновен в том, что родился мальчиком и станет мужчиной. Он сознавал, что некоторые женщины самоотверженны и святы, а другие — злы; но все мужчины злы по своей сути, как бы они ни действовали, так как они имеют дурные мысли и дурные тайные желания, хотя и не показывают их.

Это смущало, потому что определенно его отец, который теперь на небесах, не был злым. И он думал о Боге и Единственном Сыне Его Иисусе Христе как о людях, не говоря уже о святом Антонии и множестве других святых. Даже воины, мужчины, подобные Александру Невскому, в честь которого он был назван, могли быть святыми.

Ночью он молился о силе, чтобы противостоять дурным мыслям, о понимании и прощении. А днем он не слушался матери, прятался от гувернантки, убегал, чтобы охотится, скакать на лошади и играть в солдаты, бороться и развлекаться. Иногда со старым Хриско и Михайло он исчезал на недели, и когда потом возвращался под нескончаемые упреки матери, его молитвы не длились долго в ночи.

Он не мог бы сказать, почему он сейчас молился в Манчжурии. Он просто был должен, повторяя все детские фразы, все имена тех, кого хотел благословить, поскольку многие из них уже умерли — Лилия, Елизавета, Михайло, старый Хриско, Усман и Рябчик. Молитва не спасла их, не вернула их назад, его молитва. Может, его душа не столь сильна, недостаточно испытана, чтобы его молитва имела власть. Если его молитва не исполняется сейчас, это не значит, что молитва бесполезна. Если Бог не слышит его, это не значит, что Бога нет. Он чувствовал себя таким маленьким, незначительным и слабым.

Он молился: «Да приидет Царствие Твое. Да пребудет воля Твоя на земли, якоже на небеси…» Но он не хотел, чтобы исполнилась воля Бога, какова бы она ни была. Он хотел, чтобы исполнилась его собственная воля. Вот в этом было дело, вот почему он молился. Какой смысл молиться за то, что произойдет в любом случае? Он молился за то, чтобы все изменялось или оставалось неизменным. Он молился за то, на что надеялся. Он не хотел не выносить суждений, отступиться, принять все, что принесет ему жизнь. Если на то Божья воля, что люди умирают, что-то неправильно с Божьей волей. И сейчас, лежа здесь на земле в своей палатке, он снова обвинял Бога, как тогда, когда умерла Лилия.

Он был усталым и слабым, а земля — твердой и неподатливой. Его спина не могла прогибаться по форме земли, как это мог делать Смолянников. Он не получал от земли силу, как Смолянников. Реальный мир был препятствием для преодоления через волю или молитву. Он молился о силе воли, о силе веры в то, что смерть — это не конец, что жизнь имеет какой-то смысл.

Ему нужна была сила. Ему нужна была Асалафетч. Соня дала ему мечты, а Асалафетч дала ему силу.

Соня стимулировала его воображение — тот взгляд, которым она смотрела на мир и заставляла его смотреть — романтический, возбуждающий, экзотичный, полный интереса и приключений. Это из-за нее в значительной степени он отправился в Эфиопию в первый раз и вернулся назад. Она заставила его поверить, что у него была или могла бы быть особая миссия в Эфиопии, что для всего мира это было уникально и важно. Он нашел то, что подтвердило эту веру, но она заставила его захотеть в это поверить до того, как он попал туда.

К тому времени, когда он встретил Асалафетч, он была готов для нее. Соня возбуждала страстные желания и ожидания каких-то почти мистических чувственных отношений. Она заполнила до краев источник его воображения. Он был полон, но только прикосновение Асалафетч заставило воду течь.

Когда Асалафетч держала и трогала его, она давала ему новую силу. Она заставляла его забыть собственную личную слабость, незначительность и смертность. Она заставляла его чувствовать, будто сила природы была его силой — что он на самом деле был богом, который может все.

Не нужно бояться слепоты или смерти. Она тронет его, и их жизненные силы сольются. Они лежат на земле — на этой могущественной черной земле джунглей, и сила этой земли — это их сила.

Однажды ночью она сказала: «Возьми меня, я — земля и джунгли, и ты мой царь.» Он хотел ответить, но она заставила его замолчать своим языком.

Той ночью они достигли новых высот ощущений, ибо она вышла за пределы царства прикосновений. Теперь она пробуждала не только его тело, как было раньше, и не только его воображение, как Соня до этого, но и то, и другое. Он должен был осознать, что она использует его или надеется использовать. Но даже теперь он не мог осуждать ее, он в ней нуждался, как и она нуждалась в нем, чтобы достичь этих высот.

После той ночи она никогда больше не насмехалась над ним, как раньше, никогда больше не останавливала его, если он говорил, что любит ее. Он чувствовал, что они перешли некий барьер, что теперь она приняла его таким, какой он есть, что они стали ближе, чем когда-либо раньше. Вряд ли он подозревал, что она начала признавать его возможную пользу, или что она чувствует, что созрело время, что она должна извлечь выгоду из их отношений до того, как его долг службы потребует оставить ее.

После той ночи игра словами стала частью их любовной прелюдии, и именно она, которая всегда предпочитала молчание, стала начинать ее. Она называла себя его горничной, его служанкой, его рабой любви. Она говорила:

— Ты — мой король. Где твое королевство, о, мой король?

И он выбирал страну наугад.

— Я — король Франции.

— А я — служанка короля Франции. Я отогнала его заботы и преумножила его радости. Я горжусь тем, что я — женщина короля Франции.

Однажды он выбрал Эфиопию, и она в тревоге сжала руки:

— Неужели ты, мой повелитель и хозяин, хотел бы быть королем Эфиопии?

Он засмеялся.

— А почему бы нет?

— Будь серьезнее, — настаивала она. Ее прикосновение было осторожным. — Император Менелик доверяет тебе. Чего бы ты ни попросил, он тебе отдаст. Попроси имение в свое владение. Он дарил их гораздо менее полезным людям, чем ты.

— Ты серьезно?

Она вернулась к одной из своих любовных игр.

— Мой хозяин и повелитель — великий человек. Он король Эфиопии Он великий воин. Он убил много слонов. Он носит серьгу великого охотника. Его владения простираются от озера Тана до источника Голубого Нила. Он правит твердо и мудро, и его любит его народ. Во всей Эфиопии нет прекраснее королевства, чем у него, и я, Асалафетч, имею честь быть его служанкой. Я отгоняю его заботы и преумножаю его радости. Я горжусь, что я его женщина.

Он знал, что Менелик обладает властью распоряжаться своей территорией, как он это видит, создавать новых правителей — расов или принцев — и дадьямашей или генерал-губернаторов, что он уже оказывал и продолжал бы оказывать такую честь иностранцам, если видел в этом нужду.

В свою первую поездку в Эфиопию Булатович встретил человека, авантюриста по фамилии Леонтьев, в прошлом поручика русской армии, который вошел в доверие к Менелику, и тот подарил ему титул дадьдямаша. Булатович и Леонтьев встретились при самых странных обстоятельствах.

Булатович скакал верхом на верблюде с местным проводником, чтобы получить разрешение от Менелика для миссии русского Красного Креста прибыть в столицу. Без непосредственного разрешения Менелика местные губернаторы неохотно позволяли действовать миссии, никогда не зная до этого русских и не доверяя их мотивам. Пересекая пустыню Данакил, Булатович и его проводники были ограблены бандитами и оставлены без животных и продовольствия — фактически обреченными на смерть. И кто же тогда случайно наткнулся на них там, в пустыне, как не этот Леонтьев — практически единственный русский в этой стране в то время. Это было невероятной удачей, достаточной, чтобы заставить человека поверить в Божье провидение, поверить, что у него есть особое предназначение, ради которого он был спасен. Этим предназначением могло быть управление частью этой страны, чтобы сделать эту землю моделью для подражания остальной Эфиопии, остальной Африки.

После того дня Асалафетч вновь и вновь возвращалась к идее королевства под его властью, проводя его через их совместные фантазии и чувства.

— Мой король — великий человек, — говорила она. — Он сидит высоко на своем троне и смеет говорить человеку и Богу: «Мое есть царство, и сила, и слава». И я, и весь наш народ почитаем его как бога.

Эти фантазии опасно приблизились к реальности. Соня тоже фантазировала. Она любила видеть людей и места в романтическом, экзотическом свете. Но для Асалафетч фантазия была инструментом, средством для достижения результата. Она хотела не фантазии, как таковой, и сопровождающих ее ощущений, а практических результатов, которые следовали за ней.

В целом, она была, как сразу же и сказала ему, анти-романтиком. Она предпочитала видеть вещи в их физической основе — чистые ощущения, не замутненные мыслью. Ее ощущения были сильны — он мог бы чувствовать теперь, как она дрожит — но она утверждала, что не испытывает никаких эмоций, ничего похожего на то, что он называет «любовью». Когда он недоверчиво воспринял, что не только она, но, как она утверждала, весь ее народ был анти-романтичен, она шутливо ссылалась на обрезание. По обычаю ее внутренние малые половые губы были обрезаны через семь дней после рождения. Она сказала Булатовичу, что в некоторых отдаленных районах обрезают и клитор. Обе операции предназначались, чтобы контролировать женские сексуальные аппетиты. Но Булатовичу было трудно поверить, что у кого-то может быть более сильный сексуальный аппетит, чем у нее.

Позднее, когда она начала свои тонкие манипуляции с его воображением, она отказывалась от своих прежних отрицаний. Он совсем другой, не похожий на тех, кого она знала. Она притворялась, что теперь она начала понимать, что означают эмиции и любовь.

Она начала намекать, что ему придется вернуться в Россию, по крайней мере, на годы. Он мог бы получить какой-нибудь официальный пост в Эфиопии, как Леонтьев. Он мог бы стать дадьямашем, губернатором провинции, а она могла бы продолжать быть его женщиной. Женитьба и развод были в Эфиопии легким делом. Они могли бы пройти гражданскую церемонию, что сделало бы их законно женатыми, но это можно было бы в любое время прекратить, просто сказав несколько слов перед двумя свидетелями. Это было в природе вещей для большинства браков в ее стране — ничего окончательного и связывающего, просто удобное соглашение, которое можно отбросить, когда он, в конце концов, решит вернуться с Россию.

Он был готов ей поверить. Он хотел ей верить. Но Эфиопия уже стала частью его. Если он уедет, он должен будет вернуться. Он не мог себе представить, что может уехать навсегда. Это была его земля. И здесь был его народ.

Он видел достаточно много излишних потерь и страданий. Он хотел бы принять на себя ответственность, как и предполагала Асалафетч, за какую-то маленькую часть страны, где он мог бы установить пример такой власти, которая изменила бы Эфиопию. Он хотел владеть землей в северо-западном секторе, вблизи от источника Малый Абай на первый период в десять лет. За это время он бы установил дисциплину, построил серию фортов для укрепления региона от вторжений британцев, обучил местную армию самообороне, сделал эту вновь покоренную и сомнительно лояльную пограничную территорию сильной, эффективной и продуктивной провинцией.

Он зашел так далеко, что представил предложение Власову, русскому специальному посланцу в Аддис-Абебе, пытаясь получить официальное одобрение русских до обращения к Менелику. Власов ответил, что эта идея абсурдна. Он отказался направить запрос Военному Министру Куропаткину или Министру иностранных дел Муравьеву и приказал Булатовичу не писать им непосредственно.

Булатович не ожидал такого сопротивления. Он обратился к Власову случайно, просто ради проформы. Власов был всего лишь посредником, частью официальной процедуры обращения к Муравьеву.

Булатович был в значительной мере самостоятельным в этой экспедиции. Менелик слышал о наращивании британских войск в Судане и сказал, что хотел бы получить военные консультации. Предложения Булатовича были прямым результатом этого назначения, по крайней мере, он это утверждал. Эта британская угроза уже надвигалась, и он хотел предпринять прямые действия, чтобы сдержать ее, а не просто давать советы.

Что до Асалофетч, он не говорил с ней об этом рапорте. Он хотел удивить ее.

Теперь он должен был решить, хочет ли он пренебречь мнением Власова, своего формального начальника, и решать вопрос непосредственно с Муравьевым и Менеликом, поскольку они оба, как он предполагал, приветствовали бы его предложение.

В ночь после получения отказа Власова, Асалафетч и он снова играли в свою игру, и снова он был королем Эфиопии. И ему приятно было быть королем.

— Скажи мне, что ты желаешь, о, мой король. Я твоя рабыня.

— Я желаю… — он сделал паузу и задумался. — Чтобы ты была матерью моих детей, матерью королей.

— Тебе меня мало? — рассмеялась она. — Ты еще хочешь детей?

— Это кажется подобающим и необходимым. Это течение сил природы должно продолжаться. Прежнее поколение перетекло в меня и через меня — в новые поколения. Должны прийти новые короли.

Она принялась ласкать его, как всегда делала, когда считала, что надо закончить разговоры. Ее руки быстро возбудили его, но он настаивал на ответе.

— У тебя будет мой ребенок?

Она в гневе откатилась в сторону.

— Будет или нет? — настаивал он.

— Нет.

— Ты имеешь в виду, что ты пока что не беременна, — попытался он прервать ее. — Это потребует времени. Но ты будешь иметь моего ребенка.

— Нет. Никогда! — закричала она в ответ. — Много мужчин опускало свое семя в эту землю, и ничего не взошло. И ты не исключение. И это лучше всего. Если бы я думала, что могу иметь ребенка, я бы сделала что-нибудь, чтобы этого не случилось. Я здесь на этой земле, чтобы получать наслаждение и давать наслаждение — здесь и сейчас. Если ты хочешь иметь детей, опусти свое семя в другую почву.

В ту ночь они не были близки. Во сне он видел сон о слоновой охоте и о возвращении к месту охоты. Только на тот раз там ничего не выросло. Все было мертво и пустынно, как будто какой-то враг тщательно засеял почву солью. Во сне Булатович вспахал землю и посеял семена, носил ведра с водой из реки, возвращаясь и повторяя это день за днем и год за годом, но ничего не росло, даже сорная трава.

Это был мучительный сон, который постоянно возвращался всю ночь. Когда сон уходил, он знал, что сон все еще здесь и только ждет, чтобы вернуться снова. Утром, проснувшись, первой вялой мыслью было обвинить Асалафетч в том, что она послала ему такой сон. Он хотел обидеть ее, заставить сожалеть о том, что она с ним сделала. Поэтому он сказал: «Я собираюсь просить разрешения вернуться в Россию.»

Она посмотрела на него скучным дневным взглядом. Это был один из тех немногих случаев, которые он мог вспомнить, когда он смотрел ей в глаза — и ничего не видел. Они ничего не отражали. Они ничего не открывали. Она была такой обыкновенной, такой бездушной, когда смотрела на него днем, спокойно и рассудительно.

Она не сказала ни слова. Он повторил, и снова она не ответила. В глубине души он рассчитывал на то, что она станет умолять его остаться, что это будет звучать так жалобно и беспомощно, что он, разумеется, передумает и станет королем, пренебрегая мнением Власова. Но она просто встала и вышла. На следующий день она была с французским солдатом-наемником.

Он подал рапорт о возвращении в Петербург. С него было достаточно Эфиопии. Менелик, этот император, который так внимательно прислушивался к его советам, столь же внимательно слушал и англичан, и французов, заставляя страны играть друг против друга и придерживаясь своего собственного мнения. Там, в России Муравьев поддерживает их присутствие в Африке, но Куропаткин выступает против любого иностранного вмешательства, а именно Куропаткина, а не Муравьева, слушает царь Николай. Россия не сделает ничего существенного, чтобы помочь Эфиопии. Присутствие Булатовича здесь было излишним. Вся его работа оказалась тщетной. Он запросил разрешения проследовать через Судан, Египет, Иерусалим, Курдистан и Персию на обратном пути, чтобы быстро оценить политическую и военную ситуацию в этих регионах. Муравьев поддержал его рапорт, но Куропатки наложил вето на эту попытку выскочки, младшего офицера вмешаться в иностранные дела. Когда прибыл ответ Куропаткина, Булатович немедленно написал в ответ, испрашивая назначения в любое место, кроме Эфиопии, где он будет нужен, куда-нибудь, где его действия могут что-то изменить, где его усилия будут поддержаны, прочь от этой полной тщеты.

Но даже тогда он ожидал, что вернется в Эфиопию. Он ожидал и надеялся, что его похлопают по спине и скажут, каким необходимым он был, как важна была его работа, как высоко его ценят. Куропаткин начнет яростный спор с царем и будет разжалован. Менелик лично попросит вернуть Булатовича и даст ему все, что он захочет. Асалафетч снова будет рядом.

В полусне он слышал свою молитву: «Мое царство придет, моя воля исполнится…» Он осознал, что говорит, встряхнулся, похлопал себя по лицу и начал молиться быстро и горячо: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного.»

 

После той третьей поездки на пути в Петербург он остановился в Луциковке, чтобы увидеться с Васькой. Маша, уже замужняя дама и мать шестерых детей, заботилась о нем. Какой степенной и тучной выглядела Маша, сидя с маленьким черным мальчиком на коленях.

Он не спешил увидеться с Соней. Он отсутствовал почти год, и уже полтора года прошло с тех пор, как они оставались наедине. Корреспонденция была затруднена. Требовался месяц или больше, чтобы письмо из Аддис-Абебы дошло до Петербурга. А после встречи с Асалафетч он вообще перестал писать.

После пережитого с Асалафетч было трудно всерьез думать о Соне. Кроме того, в свои двадцать три года Соня была женщиной со связями в обществе и обаянием, готовая выйти замуж за подобающего молодого человека с лучшими перспективами на будущее, чем у него. Но он чувствовал себя обязанным встретиться с ней и официально позволить друг другу идти каждый своим путем.

Он не узнал ее, когда она вышла из поезда. Глазами он искал встречный взгляд на целую голову выше ее глаз. Он так привык быть с Асалафетч. На самом деле, его взгляд скользнул выше ее головы, когда он смотрел, как она шла прямо на него и представилась.

Она была в городе, как предполагалось, ради прогулки по магазинам с подругами. Они прошлись вверх и вниз по Невскому проспекту, заглядывая в витрины, останавливаясь тут и там, чтобы купить шляпку или пару перчаток, чтобы она могла это показать, когда вернется. Она была очень уверена в себе, решительна. Это был ее мир, так же как Эфиопия была его миром.

Она расспрашивала его о последней поездке. Он затруднялся с ответами, избегая упоминания об Асалафетч.

Он нес ее покупки, а она рассказывала о лекциях, которые она посещала в университете. Несмотря на возражения родителей о том, что это не подобает барышне, она продолжала интересоваться африканскими языками и культурой, не ради диплома, а собирая любую информацию из немногих доступных ей источников.

— Я не думаю, что когда-нибудь вернусь в Эфиопию, — сказал он ей, когда они вышли из третьего по счету шляпного магазинчика.

Она взглянула на него как-то озадаченно и снова продолжила путь по проспекту со словами:

— Вы говорили то же самое, когда вернулись в первый раз.

— Никогда! — вскрикнул он, как закричала Асалафетч на него при совсем других обстоятельствах. Люди останавливались и смотрели на них.

Она серьезно посмотрела на него.

— Но я надеюсь, что мы могли бы…Вы изменились, не так ли?

Она оценивающе посмотрела на него, потом решительно отвернулась и снова продолжила свой путь — на этот раз быстрым шагом, как будто ей действительно надо было сделать множество покупок. Теперь он заторопился, чтобы не отстать от нее, чувствуя себя довольно по-дурацки, стараясь избежать столкновения с другими покупателями и прохожими и балансируя этой грудой свертков. Но она решительно шла вперед, погруженная в свои собственные дела, как если бы она благосклонно согласилась, чтобы он ее сопровождал, но если он выбрал нечто другое, она все равно будет делать то, что хочет, и так, как хочет.

В тот же вечер, вернувшись в Царское Село, он пришел на встречу с полковником, ее отцом.

— Ваше превосходительство, — спросил он спокойно, как только мог, — у меня есть просьба.

Полковник улыбнулся.

— Должно быть, это касается моей дочери?

— Нет, — ответил Булатович, несколько смущенный. — Манчжурии.

— Манчжурии?

 -Как вы знаете, ваше превосходительство, там начались боевые действия. Надеюсь, я смогу доказать там свою полезность.

— Так скоро? Вы только что вернулись из Африки. Вы поссорились с Соней? Маленькая размолвка между влюбленными?

— Нет, ваше превосходительство, — он рассматривал пол, письменный стол, гусиное перо.

— Странно. Более чем странно. Я был уверен, что вы и она были очень близки. Не то, чтобы вы производили такое впечатление. Но моя жена. Она определенно была увлечена вами с самого начала. И, может быть, с нашей стороны просто хотелось так думать, но мы, должен признаться, всегда надеялись, что вы будете вместе.

Булатович посмотрел на него удивленно. Он не представлял себе, что это будет так легко, так безупречно.

— Простите, ваше превосходительство, если я когда-либо дал повод поверить в это. Я надеюсь, что я не давал поводу Соне поверить в это. Я действительно беспокоюсь о ней. Она прекрасная девушка. Мы с ней близкие друзья. Но я никогда всерьез не думал о женитьбе. Видите ли, ваше превосходительство, я становлюсь беспокойным в городе. Мне неообходимо действие. Мне нужна сложная задача. Я надеюсь, что эти мои особенности и склонности пригодятся на службе царю. Я хочу быть там, где буду приносить максимальную пользу, в самом активном положении. Я знаю из газет, что в Манчжурии сейчас нехватка офицеров.

— Хорошо, мой мальчик, хорошо. Я хотел бы иметь возможность назвать вас сыном. Но это просто безрассудство старика. Я для вас сделаю все, что смогу, можете быть уверены.

 

Глава пятнадцатая: Странствующий рыцарь

Куан— Ченг-Цзу, Манчжурия

Сентябрь 9, 1900

Он мчался в поезде — из Одессы в Петербург? из Петербурга в Читу? — он всегда мчался в поезде. И поезд вез его вперед, не считаясь с тем, что он понял или не понял, независимо от того, кем он был или кем становился. Поезд мчался вперед на всех парах, и когда он достиг конца путей, он должен был выйти, это был конец. Настал черед другим вспрыгнуть на подножку и помчаться своим путем.

Но на каких путях он был? Разве это имеет значение? Он думал, что у него есть выбор. Четыре года он скакал вдоль полной реки, гордясь собой за выбор направления, за быстрый успех и особый статус, которого он достиг в Эфиопии. Но теперь каким-то образом перевелись стрелки, и он обнаружил, что его поезд идет другим путем и в другом направлении. Он хотел бы сойти, но не знал, как или что надо сделать, чтобы сойти. (И можно ли вообще вскочить на второй поезд?)

Муравьев умер. Он умер неожиданно. Газеты утверждали, что это был сердечный приступ после бурного разговора у царя. Вероятно, спор по Китаю. Говорили, что Муравьев в значительной степени был ответственен за то, что русские была вовлечены там, а теперь там началась война.

Так что Муравьев умер. Влияние Кропоткина на правительство будет только усиливаться. Слабые надежды на то, что Булатовичу удастся вернуться в Эфиопию, улетучились. Поезд просто никогда не сможет туда повернуть.

Почему он должен что-то делать? В любом случае поезд идет туда, куда он направляется. Зачем бороться? Зачем стараться? Почему бы просто не откинуться в кресле и — пусть случится все, что случится? Почитать хорошую книгу. Вкусно поесть. Может быть, попытаться поспать.

Юная китайская девушка зашла за перегородку. Китайская Соня. Женщина Страхова.

Что она здесь делает? Если он едет в Манчжурию, то он еще не встретил ее. Должно быть, он спит, а может быть, он не едет в Манчжурию. Может, он оттуда уезжает.

Она улыбнулась ему, смело глядя в его глаза. Он отвел взгляд и посмотрел в окно. Она все еще смотрела на него — он мог это чувствовать. Он ужасно хотел женщину. Когда он расслаблялся, когда не нужно было решать сложные задачи, он чувствовал отсутствие Асалафетч, отсутствие ее рук и ног, обнимающих его. Ему не терпелось выяснить, была ли эта юная девушка так желанна, как она казалась.

— Есть ли в вас наклонности анархиста? — спросила она.

— Что? — это отвлекло его от окна.

— Петр сказал, что вы сказали, что в вас есть наклонности анархиста. И еще он сказал, что он вам сказал, что у него они есть, и что вы сказали, что у вас они тоже есть. Поймите меня сейчас правильно. Я не имею в виду, что я плохо думаю о Петре. На самом деле я его очень уважаю за это — за то, что он мне рассказал и что у него имеются такие наклонности. Это черта его характера, которую я раньше не замечала. И я горжусь, что способна читать в глазах людей. Я должна признаться, что эти анархистские тенденции поначалу меня испугали, но они заставили меня также и удивиться. Я думала, что герой — это человек глубины, человек с импульсами и энергией, которые он должен держать под контролем. Я не смогу забыть что-то, что, как сказал Петр, вы сказали: «Что за достоинство в достойной жизни, если вы не должны бороться за то, чтобы действовать достойно?»

Вы не верите. Я могу это видеть по вашим глазам. Вы дремали, и я вас рабудила. Вы удивляетесь: «Что это за девушка? О чем она говорит?» Так вот, меня зовут Соня. Вы, может, помните, как ваши люди спасли меня в Хайларе. Сейчас я обручена с капитаном Страховым. Ну, не совсем обручена. Генерал не позволил нам сделать это официально. Но как будто обручена, потому что капитан Страхов — самый надежный и ответственный мужчина. Я очень высоко его ценю. Когда-нибудь я его полюблю; я знаю, что полюблю. Но сейчас я говорю о моем собственном деле. Я всегда так делаю, не просто с кем-нибудь, но со всеми людьми, как вы. Я так много слышала о вас, что чувствую, будто знаю вас многие годы. И когда Петр сказал мне, что вы сказали, что в вас тоже есть наклонности анархиста, я просто захотела сюда прийти и сказать вам, что я не думаю о вас хуже из-за этого, что я уважаю вас даже больше. И да, я хотела встретиться с вами. Я хотела бы теперь иногда встречаться с вами. А прямо сейчас мне срочно нужно было прийти к вам и поговорить, и я это сделала. Пожалуйста, ваше благородие.» И она сделала реверанс.

— Где мы? — спросил он, очарованный прелестным добросердечным потоком ее голоса и тем, как ее глаза, немного косящие, ловили и удерживали его внимание.

 -Куан-Ченг-Цзу.

 -Куан — что?

Соня засмеялась.

— Да, вы наполовину спите, устали. Куан-Ченг-Цзу. Запомнили? Генерал Орлов послал вас проверить дорогу на Харбин, чтобы соединиться с русскими и взять Харбин. Страхов рассказал мне все об этом.

— Харбин…да…

— Это было после битвы при горах Хсинг-Ан. И пока вы отсутствовали, мы встретили армию генерала Ренненкампфа в Цицихаре. Реннекампф взял на себя командование кавалерией обеих армий, оставив Орлову одну пехоту, и направился на город Кирин.

— О, Господи, да, Ренненкампф, — вспомнил Булатович. — Он уже взял Кирин?

— Нет, еще нет. Он такой храбрый командир. Страхов высоко его ценит, думает, что он намного лучше, чем Орлов.

— Он был бы, — пробурчал Булатович, протирая глаза и медленно поднимаясь с земли.

— Ну конечно. Они сказали, что Реннекампф захватил Цицихар с пятью сотнями казаков — а это был хорошо укрепленный город с гарнизоном больше девяти тысяч.

— И никто не собирается биться с ним в Кирине.

— Конечно, нет. Страхов говорит, что это было бы ужасно. Он думает о нашем будущем, знаете ли. Он понимает действия армии. Это очень странно для меня. Он чувствует, что очень важно быть с армией, которой достанется честь взять Кирин. И он очень рад, что Ренненкампф сейчас наступает, потому что Ренненкампф понимает, сколь важными могут быть эти детали. Вот почему, как только он встретился с Орловым и взял под командование кавалерийский полк, мы движемся сломя голову.

— Я знаю. Я должен был скакать во весь опор, чтобы настичь вас.

— Да, Петр рассказал мне. Вы были в разведке, когда армии встретились. И вы были в дороге почти две недели.

— Замечательно. Я рад, что вы правильно понимаете некоторые вещи. Что же до «анархистских наклонностей», то это злобные слухи. Я христианин и верный подданный царя.

— Вам не нужно извиняться. Нет ничего плохого в том, чтобы быть мятежником. В самом деле. Если послушать, что говорит Петр, то личность человека была бы меньше без этих наклонностей. Так же, как без его потребности в мести. Если бы он был истинным христианином, то он бы принял смерть брата как Божью волю — на все, что происходит, есть Божья воля. Но он не смог. Что-то внутри него бунтует. И он высвобождает это в виде мести. Лапердин объяснил.

— Послушайте, я устал. Я хочу спать. Что вы от меня хотите?

— Это миссионер, проповедник, — сказала она низким шепотом.

— Кто?

— Примерно в шестидесяти километрах отсюда, проповедник в беде. Я слышала от крещеных китайских христиан, которым удалось спастись. «Боксеры» окружили церковь. Когда им взбредет в голову, они убьют его и всех крещеных, которые с ним.»

— Но почему я должен этим заниматься?

— Но вы же герой.

Булатович рассмеялся.

— Послушайте, барышня, если вы хотите что-то сделать, возьмите вашего капитана Страхова посмотреть на это. Я здесь только подчиненный. Я не странствующий рыцарь с правом скакать куда угодно, чтобы выручать кого-то из беды. Расскажите об этом Страхову, пусть он…

— Он уже. Он не будет ничего делать. Ренненкампф ждет подходящего момента, чтобы напасть на Кирин.

— По всему, что я слышал о нем, я бы сказал, что он ждет, когда туда доберутся репортеры. Какой смысл проявлять героизм, если это не станет широко известным.

— Ну да, он ждет, чего бы там он ни ждал. Я не понимаю ничего в этих военных делах. Я уверена, что он великий генерал, а Страхов — великий офицер. Но им все равно, что случиться с проповедником.

— А вам?

— Один проповедник меня воспитал.

— А почему он не заботится о вас сейчас?

— Потому что никто не спас его, когда он в этом нуждался. Я была в Хайларе. Я видела все это своими глазами. «Боксеры» окружили церковь и ждали. Три дня, четыре дня. Я потеряла счет. Должно быть, они хотели замучить нас. Днем их не было видно и не было слышно, но вы знали, что они там были, ожидая убить вас, если вы выйдите из церкви. К ночи они устроили фейерверк и оружейную пальбу и стали страшно пронзительно кричать, как будто в любой момент будут атаковать. Мы молились вслед за отцом Иоанном. Нас там было тридцать. Женщины и дети. Все китайские христиане. Мы молились, чтобы пришел спаситель. Но никто не пришел. На третий или на четвертый день они атаковали. У нас не было оружия. Отец Иоанн совсем не хотел, чтобы мы боролись. Он просто встал на колени перед иконами и ждал. Но женщины хватали стулья, и доски, и металлические предметы — одна даже схватила крест — и размахивали ими, когда «боксеры» вломились в двери. Одна из женщин, должно быть, ударила меня по ошибке или упала на меня. Когда я очнулась, на мне было два тела женщин. Все были мертвые, даже отец Иоанн, даже самый маленький ребенок. Я пряталась в углу, за иконостасом, несколько дней. Там была вода и немного вина и хлеба для причастия. Запах от мертвых был удушающим, но я не осмеивалась выйти наружу, боялась «боксеров». Один из ваших людей — Софронов — нашел меня там.

— Я помню, — мягко ответил он. — Но что вы сейчас от меня ждете?

— Я жду, что вы будете действовать благородно, как настоящий герой. Я жду, что вы просто сделаете это, потому что это нужно сделать, потому что жизнь этого проповедника и жизни его паствы в опасности. Вы не тот человек, который рискует только ради славы и личных достижений.

Булатович слабо усмехнулся.

— И где вы это заметили?

— Я толкую вещи. В самом деле, я могу. Я могу посмотреть человеку в глаза и понять, что он за человек. А вы — герой, поверьте мне. Кроме того, если вы этого не сделаете, вы будете просто праздно сидеть в лагере.

— А Кирин?

— Это дело Ренненкампфа и дело Страхова. Это военная политика, не война. Вы им не нужны, и они вас не хотят. Страхов рассказал мне все об этом.

— Неужели?

— Да. Он был с Ренненкампфом, когда вы и ваши мазеповцы наконец догнали полк. «Кто эти твари?» — спросил Ренненкампф. Он может быть очень спесивым, когда захочет. «Это что, наемники-мародеры? Большая часть этой проклятой железнодорожной охраны, с их паршивой дисциплиной и скверными привычками?»

«Нет, ваше высокопревосходительство», — ответил Страхов. «Я с сожалением должен признать, что они — часть нашего полка.» Видите, он даже не позаботился о вас. Он не понимает вас так, как я.

«Вашего полка?» — с недоверием спросил Ренненкампф.

«Да, возможно, генерал Орлов упоминал вам о некоем штаб-ротмистре Булатовиче?»

«Имя действительно кажется знакомым,» — сказал Ренненкампф.

«Он неисправимый охотник за славой, склонный не подчиняться приказам.» Вот видите, даже Страхов думает, что вы анархист. А я не сказала ему ни слова об этом.

Она снова стала подражать голосу Страхова.

«Вы знаете этот тип, я уверен, ваше высокопревосходительство. Безусловно смелый, но слишком независимый в мыслях и действиях для человека с таким низким чином. Он постоянно пытается затмить своих начальников и присвоить себе всю честь и славу. К сожалению, в военное время и при нехватке офицеров мы вынуждены использовать его. Главным образом, мы посылали его в незначительные разведывательные рейды, пытаясь держать его подальше от остальных людей. Дурное влияние.»

«В самом деле,» — ответил Ренненкампф. «Я знаю, как обращаться с подобными людьми. Забудьте о ваших разведчиках. Оставьте их прохлаждаться в лагере.» Вас не собираются направлять в Кирин. Они собираются оставить вас, чтобы вся слава досталась им самим. Но вам не нужна такая слава, и вы не хотите прохлаждаться. Я могу это видеть. Любой мог бы это видеть, глядя в такие глаза, как у вас.

Он опустил очки и посмотрел поверх линз.

— Как вы можете так говорить? Тут довольно толстые стекла, чтобы сквозь них что-то увидеть.

Она улыбнулась в ответ.

— Так вы это сделаете? Я знала, что вы это сделаете.

— Может быть, — рассмеялся он. — Все может быть. Если то, что вы говорите — правда, и они уйдут и оставят меня здесь с мазеповцами, то, может быть, нам удастся ускользнуть на день или два, и никто не станет считать нас за это злодеями.

Его тон стал более серьезным.

— Вы думаете, ваш проповедник может ждать?

— Я не думаю, что у него есть шанс. Я просто молюсь, чтобы он был жив, когда вы к нему доберетесь.

 

Кун-Ченг-Цзу

Сентябрь 22, 1900

— Соня, — нежно сказал Булатович. — Моя Соня.

Соня Васильчикова прислала ему письмо, наконец-то. Он читал.

«Дорогой Саша. Я люблю тебя. Я пыталась тебя ненавидеть, забыть, но не могу. В Ковно было ужасно. Мама постоянно приглашала приличных молодых людей. Она решила выдать меня замуж, а отец умыл руки по этому поводу. Мама утверждает, что она всегда питала к тебе слабость, пока ты не уехал добровольцем в Манчжурию. Она восприняла это как личную обиду и говорит об этом все время — мне и всем своим друзьям. Она изображает все так, будто ты негодяй, который заманил меня и скрылся в Африку, а потом в Китай, будто моя жизнь из-за этого разбита, будто я уже пропустила свои лучшие годы. Это ужасно — слушать ее. Я не думаю, что она позволит тебе войти в дом, когда ты вернешься.

Но все эти разговоры только напоминают мне о тебе, заставляют скучать о тебе еще больше. Пожалуйста, возвращайся. Я устала играть роль юной барышни. Я писала тебе ночью дюжины писем, как это письмо, и разрывала их утром. Но на этот раз я собираюсь отдать его служанке и отослать ее на почту прямо сейчас, прежде чем я успею передумать. Я действительно люблю тебя. Какое значение имеет то, что мои родители попытаются разлучить нас? Мы убежим вместе — в Африку, в Китай, куда ты хочешь. Я твоя. Ты понимаешь? Я сделаю все, чтобы ты был счастлив. Абсолютно все.

Я не знаю, что случилось в Африке, что изменило тебя, ты казался и говорил так отстраненно, предубежденно. Я только надеюсь, что тебе удастся теперь уладить все твои проблемы. У нас было так мало времени, чтобы заново сойтись друг с другом.

Я действительно люблю тебя. Я так сильно хочу тебя любить. Просто вернись ко мне живым. Я хочу обнять тебя, целого и невредимого, своими руками…»

Слезы. Он не мог выдержать ее слез. Нет, это дождь. Пошел дождь. Он проснулся от капель дождя на лице, и выскользнул наружу. Это письмо. Он быстро нащупал его в утреннем полумраке и обнаружил два мокрых листка бумаги. Чернила расплылись, и буквы стали неразборчивыми.

— Соня! — громко вскрикнул он.

— Вы проснулись? — послышалось в ответ.

— Соня?

— Да, это я.

Китайская Соня отвернула откидную дверь в палатку.

— Я надеялась, что вы уже проснулись, но не осмелилась вас разбудить. А потом услышала, что вы назвали мое имя. Как будто во сне…

— Да-да, — нетерпеливо повторил он. — Не стойте там под дождем.

Она пригнулась и вошла в его маленькую палатку. Они коснулись друг друга. Он отскочил. Она заметила письмо.

— Ой, какой ужас. Надеюсь, там не было ничего важного?

— Что вы хотите? — спросил он рассерженно, будто она была в ответе за потерю письма.

— Ренненкампф отправился в Кирин.

— А Страхов?

— Он тоже.

— Купферман?

— Он плохо себя чувствовал, уже неделю не выходил из своего тарантаса. Доктора исследовали его вдоль и поперек. Кажется, никто не знает, что с ним.

— Сколько людей они взяли с собой?

— Только два эскадрона.

Булатович рассмеялся.

— Либо он гений, либо дурак. Это город на сотню тысяч.

— Страхов вполне уверен. Он сказал: «Чем меньше людей, тем больше славы.»

Булатович снова засмеялся.

— Так вы хотите, чтобы я спас вашего драгоценного проповедника?

— Да. Теперь вы должны — пока ваши начальники ушли.

— Он уже мог погибнуть. Прошло уже почти две недели.

— Но вы ведь попытаетесь?

— Это рискованно. Мы даже не знаем, остался ли там кто-нибудь живой, и вы хотите, чтобы мы рискнули нашими жизнями. Я не думаю, что могу просить мазеповцев сделать это. Не теперь…

— Не теперь? Но они готовы. Они ждут. Даже Шемелин.

— Шемелин? Он же инвалид.

— Он был инвалидом. Я только что была у него в палатке. Он был в истерике. «Мальчик ушел!» — сказал он. «Что?» — спросила я. «Мальчик. Сирота. Митя. Мальчик, который привел меня к перерождению и обращению. Он исчез. Как будто его и не было вообще.» Он дрожал. Я осмотрелась и не смогла увидеть ни одного следа. Это действительно странно, что Митя ушел ночью в этот дождь. Но вы никогда не узнаете все о сироте. Может быть, его родители умерли в такую вот ночь. Может, он вернется, когда взойдет солнце.

«Успокойся,» — велела я Шемелину.

«Ты велишь мне успокоиться. А был ли он здесь вообще?»

«Он такой же реальный, как и я.»

«Не говори так. Не говори!» И он схватил меня и стал трясти. Когда я сказала ему, что он делает мне больно, он остановился и наклонил голову со стыдом. «Извини,» — сказал он, — «на меня это находит иногда. Я чувствую, что в мире не осталось никого, кроме меня; все остальные — только мой сон и ночной кошмар. Может, и существуют другие реальные люди, но я не могу узнать, кто из них реальный, а кто нет. Это как будто остались только я и Бог, и Бог испытывает меня всеми этими снами.»

Я шлепнула его по щеке.»А теперь прекрати эту чепуху,» — сказал я ему. «Ренненкампф пошел на Кирин. Булатович и мазеповцы готовы спасать проповедника и его паству. Бог даст, что они все еще живы. И ты собираешься тоже.»

«Я?» — спросил он. «Но моя спина. Мне даже трудно дышать.»

«Тогда не дыши.»

«Но я христианин, настоящий христианин. Как я могу сражаться?» — спросил он.

«Как ты можешь не сражаться?» — спросила я.

«Я должен молиться,» — захныкал он. «Я должен остаться здесь и молиться. Ты знаешь эту маленькую книжку с безымянным героем — Путь Странника. Когда-то она принадлежала твоему духовному отцу. Ты и Софронов помогли объяснить ее мне. Я пытаюсь научиться молиться без остановки, как сказано в Библии, как делал герой этой книги. Когда я молюсь, боль проходит. Когда я научусь молиться, не переставая, то я больше никогда не испытаю боли.»

«Тогда молись с шашкой в руке. Молись поступком, а не словом.»

Он уставился на меня, как будто не знал, что со мной делать. Потом улыбнулся, вылез из своей палатки и выпрямился в первый раз за месяц. Только посмотрите на него, и вы сможете увидеть, что он обрел новую веру. Это ужасно, когда человек теряет веру. Он устал быть инвалидом, особенно после того, как прошла новизна. Толпы любопытных рассеялись, и не осталось ничего, кроме боли. Молитва отвлекала его разум от боли, и мальчик напоминал ему, что его испытание от Бога было реальным. И теперь мальчик ушел. Но я могла видеть по его лицу, по крайней мере, в тот момент, что и боль ушла. Он готов снова попытать счастья в мире.

— Так пусть Шемелин и ведет их.

— Но они слушаются только вас. Вы единственный, кого они боготворят.

— Боготворят? — Булатович смущенно засмеялся, затиснувшись как можно дальше от нее в узкой палатке. Он не мог удержаться от того, чтобы взглянуть на ее промокшую рубашку, которая прилипла и обтягивала грудь. Его спина, прижатая к стенке палатки, уже промокла от дождя, но он не шевелился.

Казалось, она чувствовала, что ему неудобно. Она не делала никаких усилий, чтобы придвинуться к нему, и смотрела в землю.

— Многие относятся к вам с почтением. Вот Петр почти боготворит вас. Он сам так сказал однажды. Я спросила про его девушку, Надежду. Он носит ее портрет в медальоне. Прекрасная девушка. Я спросила, пишет ли она ему. Он был явно расстроен вопросом. Наверное, она не пишет, или письма не доходят, или портятся, как ваше письмо. Я надеюсь, оно не было важным. Это письмо не от вашей девушки? — продолжала она, все еще уставясь в землю и не рассчитывая на ответ. — Я спросила его о Надежде, а он спросил меня о Страхове. Он не понимает, какой на самом деле замечательный человек этот Страхов. Знаете, он отец моего ребенка.

— Вашего ребенка?

— У меня будет ребенок. Еще слишком рано знать наверняка. Но я это чувствую; я это знаю по-своему. Я так горда и счастлива. Я должна была кому-нибудь об этом сказать; поэтому я сказала Петру, а теперь и вам говорю. Но Страхову об этом — ни слова. Он может подумать, что я хочу заставить его жениться на мне, что я пытаюсь его заманить. Но он должен жениться на мне только по любви. Ничего другого не имеет смысла, если мы собираемся всю жизнь провести вместе.

— Зачем вы вмешиваете меня в это?

— Да. Простите меня. Это у меня такая манера — я слишком много говорю. Я просто хочу вам рассказать про Петра. Он сказал: «В людях есть частица Бога.» Может, вы назовете это «душа», но Петр называет «частица Бога», и мне так больше нравится. Слово «душа» заставляет меня думать о чем-то отдельном и индивидуальном. Но он имеет в виду то, что делает нас единым, эта особенная искра. Он сказал про то, как он может быть и христианином и анархистом. «Если в нас есть частица Бога, то, может быть, наши побуждения не дурны — во всяком случае, не все — даже если они противоречат учению. Я не знаю. Я думаю, что когда мы заботимся о ком-то, то это Бог-в-нас откликается на Бога-в-нем или Бога-в-ней.» И он сказал: «Иногда я чувствую, будто сам я — ничто, но вне меня в мире есть боги — Булатович один из них. И я чувствую гордость, когда служу ему.» Так он сказал.

Булатович вынул очки и вытер стекла рубашкой.

— Так бедный юноша Петр думает, что я бог, вот как? Жаль, конечно, что слова и убеждения не создают реальные вещи. Буторин думает, что создают. Он уже и сам не знает, когда лжет, а когда говорит правду. Да, славную банду безумцев я собрал. И хуже всех — я сам.

Он сжал голову в руках и стряхнул остатки сна.

— Это письмо. Я мог бы вообразить, что оно говорит бог знает о чем. Но теперь я уже никогда не узнаю наверняка, что я вижу, а что я воображаю себе, как Шемелин, я буду мучиться в сомнениях, потому что я не вполне сошел с ума, как Буторин.

Он резко тряхнул головой.

— Простите. Я видел сон. Потребовалось время, чтобы проснуться. Особенно когда появляется такая юная барышня, как вы, как знать, не сон ли это?

— Теперь вперед. Проповедник может быть еще жив. Кто знает? Может, они убили его и других, когда кончился дождь. Бог покажет вам, кто вы есть — бог или герой, или кто еще.

Она смотрела прямо ему в глаза.

И он ответил на ее взгляд, как будто говоря: «Неужели мы действительно здесь, на заре, в этой моей палатке, под дождем говорим эти вещи?»

Она потянулась и взяла его руку.

— Да, я реальна, и вы реальны. И люди в реальной опасности. Гордитесь своей гордостью. Используйте вашу силу. Нет греха в спасении людей. Мазеповцы ждут.

Она сжала его руку и отпустила ее также неожиданно, как появилась она сама.

Сразу же после того, как она ушла, оказалось, что больше всего на свете он хотел бы поговорить с ней. Что-то из того, что он сказала, напомнило ему о Боге. Однажды в джунглях и еще один раз в детстве у него было видение. Оно длилось буквально мгновение.

— Свет и тепло, — хотел он сказать ей, — и чувство умиротворения, да, мира с травой, и землей, и небом. Потом это прошло. Я думаю, что люди называют такие чувства «увидеть Бога», но я не видел его буквально. Скорее, это было, как если бы Он был во мне. Мгновение прошло так быстро, что я сомневался, было ли это на самом деле, или я только вообразил это. Но я надеялся, что это значило, что Бог есть здесь во мне. И, вероятно, в других тоже. Я понял, что в поисках Бога я должен заглянуть внутрь самого себя. Но я никогда не имел времени, чтобы использовать эту возможность. Или я никогда не уделял времени на это. Возможно, я боялся, что если я буду искать очень упорно, я вообще ничего не увижу.

— Были еще и другие моменты, — признался он себе, — моменты чрезвычайной и греховной гордыни, моменты, когда я чувствовал, что я не просто обычный человек, как другие люди, когда я ожидал, что каким-то образом в моем случае законы природы были или могли бы быть временно отменены, когда я думал, что я мог бы быть сильнее других, или храбрее других, или больше других, больше, чем простые смертные. И может быть, когда я напрягал себя сверх пределов физической выносливости, может, это я сам себя испытывал, снова и снова спрашивал свое тело: «'Я просто смертный? Или я могу быть богом?» Я знаю, это звучит безумно. Это происходит только в редкие мгновения, в моменты безрассудной ликующей бурной радости, которая быстро сменяется болью или изнеможением. Но я чувствовал это, такой вот я глупец.

С этим он встряхнулся, встал и направился к своей лошади. Настало время действовать.

 

Глава шестнадцатая: Удача отворачивается

Таку-шан, Манчжурия

Сентябрь 29, 1900

Булатович вытянулся и отдал честь с максимальным старанием. Он уже отвык от этих формальностей.

— Штаб-ротмистр Булатович по вашему приказанию, ваше высокопревосходительство.

— Да, — буркнул Ренненкампф, на мгновение подняв на него глаза, и снова продолжил раскладывать на столе бумаги. Это был худой, довольно атлетично выглядевший человек для своих лет — ему было под пятьдесят. Кончики его больших черных усов остро торчали вверх. Жесты были четкими и энергичными. На Булатовича он почти не обратил внимания.

— Ваше высокопревосходительство, я прошу разрешения попытаться спасти миссионера.

— Миссионера? Еще одного миссионера? — Он выпрямился и уставился на Булатовича. -Кажется, я уже слышал что-то о миссионере? Да, и об офицере по имени Булатов, я думаю. Неделю назад…

— Да, ваше благородие. Это другой миссионер.

Он подавил искушение похвастаться. Та первая миссия по спасению проповедника была легкой, они прискакали, «боксеры» убежали, вот и все.

— Ах, да, штаб-ротмистр Булатович. Теперь я вспомнил. Я слышал о вас, но не ожидал вас увидеть. Учитывая должностную цепочку, я не думал, что возникнет такая необходимость. Итак, по этому вопросу, к которому вы желаете привлечь мое внимание, вы уже докладывали капитану Страхову?

— Да, ваше высокопревосходительство.

— И что он сказал? Он приказал вам вынести этот вопрос на меня?

— Нет, ваше высокопревосходительство, он не приказывал. Но…

— О, вот как. Вы не слишком чтите служебную иерархию, не так ли? Пустяки, вы бы сказали. Я знаю ваш тип людей.

— Но, ваше высокопревосходительство…

— Не прерывайте старшего по званию. Я знаю ваш тип, я сказал. Вы думаете, что традиционная дисциплина устарела. Железные дороги и пулеметы. Мы должны приспособиться к этому новому миру, так бы вы сказали. Но я говорю, что эти силы могут быть разрушительными, и если мы не будем твердо придерживаться наших традиций и нашей дисциплины, все общество придет в упадок. Современные новации вообще не обеспечивают основы для какого-то порядка. Мы должны удвоить свои усилия по послушанию и дисциплине. Современный мир делает дисциплину все более существенной. Дайте мне два хорошо дисциплинированных эскадрона, и я разобью целую армию мятежников.

— Да, ваше высокопревосходительство. Я понимаю, вы были очень успешны в Кирине.

— Успешны. Просто «успешны», вы говорите? Вы понимаете, что мы взяли город с населением 120 тысяч, столицу провинции, и при этом не понесли никаких потерь? Так вот, это и есть дисциплина.

— Я слышал, что вдовствующая императрица или ее министр принц Чинг приказали губернатору прекратить враждебные действия с русскими.

— Слухи, лживые слухи, — резко и гневно возразил Ренненкампф. — Это произошло только после того, как мы смело напали прямо на дворец губернатора и взяли город, тогда китайцы стали распространять эти слухи. Русская пресса полностью воздала нам славу. Они поняли ситуацию. Почему вы здесь, Булатович? Почему вы ослушались вышестоящего офицера и пришли ко мне? Почему вы умышленно раздражаете меня?

— Прошу прощения, ваше высокопревосходительство, — ответил Булатович спокойно и вежливо. Этот генерал с немецкой фамилией и немецкими манерами напомнил ему старого учителя Лемма. Тот же авторитарный тон, та же несправедливость — все это всплыло в памяти, когда он снова встретил такого человека и почувствовал праведное негодование. Булатович устал от нравственных переживаний, от сомнений относительно самого себя и Бога, устал от вопросов, почему и зачем он живет. И вот он снова встретил старую знакомую проблему. Он и не ожидал такой роскоши. Он улыбнулся и продолжал улыбаться, когда увидел ожидаемый гнев Ренненкампфа.

— Уберите эту вашу глупую улыбку. Это приказ. Вы слышите меня? — он повысил голос и уставился на Булатовича.

Булатович спокойно опустил уголки губ в серьезном выражении, но глаза продолжали смеяться.

— Так что вы хотите?

— Я прошу разрешения, ваше высокопревосходительство, попытаться спасти миссионера.

— Еще одного миссионера, не так ли? Я понимаю, вы взяли все в свои руки в мое отсутствие, вы погнались в какие-то рискованные вылазки по своей инициативе, пока ваше начальство отсутствовало в Кирине. Я хотел игнорировать эту вашу эксцентричность. Я оставил это дело на усмотрение капитана Страхова. В свете нашего славного триумфа в Кирине он был склонен к великодушию. Он не дал ход делу. И вот вы появляетесь снова. Где вы находите этих миссионеров? Может, на этот раз вы надеетесь, что эта история попадет в прессу? «Гвардейский офицер спасает миссионеров.» Как восхитительно. Кого же на этот раз?

— Француз. Лавуазье. Всего в ста километрах на север отсюда.

— Всего лишь сто километров. И на север, конечно, в то время как мы направляемся на юг, к Мукдену. Эта местность все еще наводнена «боксерами» и бандитами. И ради одного человека, к тому же католика, вы хотите рисковать жизнями русских солдат? Предоставьте Франции заботиться о французах.

— Он — человек, ваше высокопревосходительство, и он — христианин.

— А вы кто?

— Простите?

— Какой вы конфессии? Имя Булатович — польское, не так ли? И имя отца — Ксаверий — это католическое имя, не так ли? Это все очень странно. В царской армии нет места смутьянам и мятежникам, и, безусловно, им нет места в офицерском корпусе. Вы уже опозорили себя в Петербурге…

— Что?

— Какая-то история с женщиной, как я думаю.

— Я не понимаю, о чем вы говорите.

— Что-то с дочерью полковника.

— Кто вам сказал эту ложь?

— Сказано уже достаточно, я знаю ваш тип людей, Булатович. Если вы хотите охотиться за славой, чтобы смыть пятно с вашего послужного списка, то делайте это под командованием кого-то другого. А сейчас идите отсюда и не попадайтесь мне больше на глаза.

— Но, ваше высокопревосходительство, речь идет о жизни человека.

— Что ж, идите, если хотите, но тогда речь пойдет уже о вашей жизни. Если вы не вернетесь за три дня — а я не могу гарантировать, что мы останемся здесь дольше — я буду рассматривать ваше отсутствие, как побег. И если вы не присоединитесь к полку в течение недели, я буду считать вас дезертиром со всеми вытекающими последствиями. Это вполне ясно? Вы все еще хотите отправиться за вашим дорогим католическим миссионером?

Булатович быстро рассчитал. Три дня, сто километров. При Хсин-Ан с четырьмя эскадронами он одолел сто километров по дикой степи за полтора дня. С несколькими всадниками он будет скакать быстрее. Если они не встретят там сопротивления, как в первой миссии спасения, он сможет успеть.

— Да, ваше высокопревосходительство, я хочу пойти. Я возьму семь человек, семь лучших всадников в русской армии, и я вернусь — я ставлю на кон мою карьеру — мы вернемся за три дня.

Он сощурился, чтобы подчеркнуть свои слова.

— Сто километров туда и сто километров обратно, через гористую местность, не говоря уже о сопротивлении, которое вы можете встретить.

После вспышки гнева Ренненкампф, казалось, смягчился, осознав задним числом степень своей суровости. «Не будьте глупцом, Булатович. Оставайтесь с нами. Слушайтесь приказов. Кто знает, может, это дело забудется за месяц или два. Вероятно, вы привыкли пользоваться небрежными методами Орлова. Если вы исправитесь и будете делать то, что вам говорят, вы сможете вернуться в Петербург с чистым послужным делом.

— Как я сказал, ваше высокопревосходительство, мы вернемся через три дня.

Он улыбнулся, вытянулся и прилежно отдал честь.

 

Противостояние длилось не более пяти минут. Булатович действовал автоматически — казалось, он брал на себя обязательства, заводил себя в капкан без малейшего колебания.

Он не мог не рассмеяться над тем, как он действовал. Это было похоже на то, как доктор при осмотре стукает по колену, и нога непроизвольно дергается. Похоже на предсказуемое действие сжатой пружины, с которой сняли зажим.

После долгого расслабленного бездействия, после всех его расстройств и сомнений о том, что он должен делать со своей жизнью — вот он, случай, вызов, почти невыполнимая задача, зовущая его, как оклик, и он набросился на него, как голодный зверь. Он снова почти рассмеялся, осознав, как сильно ему нужен повод вступить в схватку, чтобы напрячь до предела свои силы. Он уже чувствовал выброс энергии, проникающей через его тело. Он чувствовал себя превосходно, физически прекрасно. Теперь не было пути назад. Он может не преуспеть в спасении миссионера, он может умереть в этой попытке, но он вложит всего себя в это усилие, он должен это сделать, иначе он не будет самим собой.

Условия Ренненкампфа — петля, которую он сам только что затянул на своей шее — только сделала ситуацию более интересной. Ну вот, снова он попирает авторитеты. Его позабавила мысль о том, что кто-то может сказать, что вся его жизнь до этого была только подготовкой к этому моменту, что он был предназначен судьбой к тому, чтобы спасти этого священника, несмотря на все препятствия.

 

На заре, после скачки весь день и всю ночь, мазеповцы достигли перехода Я-ну-шан. Это их проводник, Пьер, китайский христианин, один из помощников отца Лавуазье, вызвал их. Переход был блокирован двумя дюжинами вооруженных китайцев.

— Сабли наголо, — скомандовал Булатович.

— Стойте, ваше благородие! Стойте! — закричал Буторин. — Эти люди бандиты, это не «боксеры». Они знают, как стрелять.

— Тогда нечего рассчитывать, что они промажут. Придется пригнуться, — засмеялся Булатович. — Наступаем по центру. Сабли использовать при крайней необходимости. Скачем прямо на них и не останавливаемся. Есть шанс, что они просто защищают эту территорию. Если мы проскочим, они не будут преследовать.

И неприятель расступился, когда мазеповцы пошли в атаку, позволив им пройти, как и предсказывал Булатович. Поздним утром они достигли миссии — грубо сложенное каменное сооружение с крестом на вершине, огороженное каменной стеной высотой около метра. Оно стояло на окраине брошенной деревни из глинобитных хижин.

«Боксеры», снующие вокруг этого места, скрылись из виду без выстрела. «Все идет по плану,» — подумал Булатович.

Когда мазеповцы въехали через ворота к двери миссии, Булатович спешился и прошел к двери. Было темно, только фигура Булатовича в дверном проеме отбрасывала тень в утреннем свете — гигант, распростертый на полу до противоположной стены. Он иронически посмотрел на свою проекцию.

В воздухе чувствовался тяжелый запах затхлости. Он хотел широко открыть окна, но они были заколочены и забаррикадированы мебелью.

— Лавуазье, — позвал он. Ответа не было. — Соберите вещи, — сказал он по-французски. — Мы отправляемся через полтора часа.

Отклика не было.

Его люди столпились у двери. Их тени наложились на его тень, еще сильнее затемняя комнату.

Булатович оглянулся в оставшемся свете, ощупывая вокруг руками и ногами. Он остановился возле кровати, услышав стон.

— Лавуазье? — спросил он на этот раз тихо. Снова нет ответа.

Он прошел дальше. Кто-то действительно лежал на кровати. Может, кто-то заспавшийся, а может, сам миссионер. Он протянул руку и повернул лежащего, чтобы разбудить. Стародубов зажег спичку. Это был человек — седые волосы, длинная седая борода, глаза открыты, но взгляд бессмысленный. Стародубов зажег другую спичку и подошел ближе. Лицо мужчины было покрыто темными красными пятнами. Стародубов быстро встал на колени, оттолкнув Булатовича. Стародубов зажег еще одну спичку и откинул грузную желтую простыню. Еще больше пятен было на животе, боках и руках.

Спичка догорела и сама погасла в его пальцах.

— Тиф! — закричал он с неожиданной болью.

— Всем прочь отсюда! — отреагировал Булатович. Он и Стародубов, сначала осторожно пятясь, а потом опрометью выскочили вслед за остальными мазеповцами. Через минуту они все уже были на лошадях.

— Ты уверен, что это тиф? — спросил Булатович.

— Мой сын умер от тифа. Никогда не забуду эти пятна.

— Но мы же не можем бросить его? — спросил Петр. — Мы прошли весь этот путь. Как мы можем вернуться?

— Ты хочешь его взять? — спросил Булатович.

— Нет, — согласился Петр. — Но как мы можем просто оставит его здесь умирать?

— Что ты предлагаешь?

— Лапердин был студентом-медиком. Он так мне говорил. Может, он бы…

Все посмотрели на Лапердина, который скривился и сказал:

— Да, мы так далеко забрались. Почему бы не спасти священника? Во имя Бога и человека. В чем мир действительно нуждается, так это еще в одном священнике.

Несмотря на свой ернический тон, он быстро спешился и прошел назад в миссию. Через несколько минут он снова появился в дверях и обратился к проводнику.

— Пьер, свежей воды, много воды, и вскипяти ее, — приказал он по-французски. — Возьми двух своих друзей, вынесите его и положите под эти деревом. Ему лучше быть на свежем воздухе.

— Это действительно тиф? — спросил Петр с тревогой.

— Да.

— Ты можешь как-то ему помочь? — спросил Булатович.

— Возможно»

— Он будет жить? — спросил Стародубов.

— Учитывая его возраст, его шансы — пятьдесят на пятьдесят.

— Пьер! — сердито закричал Булатович.

Проводник, который опрокинул и пролил ведро с водой, смотрел виновато.

— Твой священник уже был болен, когда ты его оставил?

Пьер утвердительно кивнул и уставился в землю.

— Когда это было? — спросил Лапердин.

— Девять дней назад, может, десять.

— И сколько он уже болел?

— Три или четыре дня.

— Почему ты не сказал нам? — раздраженно спросил Булатович.

— Но тогда вы бы не поехали, ваше благородие. Я боялся, что не поедите.

— Насколько это заразно? — спросил Булатович Лапердина.

— Если мы вымоем его и будем держать на свежем воздухе, то мы, вероятно, избавимся от вшей, и шансы, что они распространятся, будут малыми — если мы их уже не подхватили.

— Вши? — спросил Трофим, нервно почесывая спину.

— Да, говорят, что они разносят эту болезнь.

Лапердин ухмыльнулся, поскольку все начали чесаться, кроме Булатовича, который чувствовал неприятный зуд и неловкость, сидя здесь на лошади, когда два китайца на раскачивающихся носилках вынесли Лавуазье и положили его под деревом. Должны ли они уехать? Или остаться? Должен он чесаться или не чесаться? И здесь был Лапердин, безбожник Лапердин, склонившийся над больным священником, снимающий лохмотья с его спины и тщательно изучающий темные красные пятна.

Булатович спешился и, вопреки или благодаря своему страху, подошел к Лапердину.

— Почему вы это делаете?»

— Этот человек болен. Я был, как сказал Петр, студентом-медиком.

— Но он священник, а вы, как все знают, не верите в Бога.

— И я не верю в христиан, — ответил Лапердин. — Я никогда не встречал христианина. В России, и тем более, здесь в Манчжурии. Христианин сделал бы все, чтобы помочь этому человеку, независимо от того, кто он. Христианин не боится смерти, тем более не боится, помогая другому человеку, ибо если он умрет, то за доброе дело, и наверняка попадет на небеса. Но я никогда не встречал такого человека. Так почему я должен предполагать, что этот священник — христианин? Что я должен иметь против него, если он христианин, когда он может и не быть им, не больше, чем вы или я?

— Тогда почему вы идете на этот риск?

— Чтобы шокировать. Это развлекает меня — шокировать таких людей, как вы, чтобы заставить вас удивиться, почему вы не сделали это сами.

На его лице было выражение самодовольного веселья. Казалось, он получает удовольствие от неловкости Булатовича.

— Отойдите. В самом деле. Я советую вам держаться на расстоянии. Это очень заразно, пока мы не вымоем его.

Лапердин обернулся и крикнул Пьеру:

— Поторопись с водой. И не беспокойся, если она холодная. Мы сможем подогреть потом. Давай начнем это дело.

Булатович неохотно отошел назад. К нему подскочил Петр.

— Мы остаемся?

— Лапердин! — закричал Булатович, как будто внезапно очнувшись ото сна.

— Да, ваше благородие.

— Этого человека можно будет увезти? Можно будет взять его на коня и повезти с нами?

Лапердин рассмеялся.

— Если вы хотите быстро его убить, я думаю, что это будет самый лучший способ.

— И как долго…

— Совсем недолго. Кризис будет со дня на день. Говорят, что в среднем он приходит на четырнадцатый день. Если он не умрет к этому дню, то жар спадет, и он начнет быстро выздоравливать. Это действительно забавно. Болезнь, как роман, имеет начало, середину и конец. Мы подошли почти к концу драмы — к лучшей части, правда. Видите, как темны эти пятна на животе? И кома, с открытыми глазами и узкими зрачками. Да, мы имеем превосходный случай, очень серьезный. Один из тех редких случаев, когда пациент подойдет очень близко к смерти, а затем сделает неожиданный полный разворот — это если он собирается жить — как будто ему не нравится то, что он видит в смерти, и он стремглав мчится прочь, очень не по-христиански, правда.

Булатович неожиданно отвернулся, и его стошнило.

Петр быстро подскочил, чтобы поддержать его.

— Не беспокойтесь, — небрежно заметил Лапердин. — Это нее тиф. Просто страх. Откровенный, обычный старый страх смерти. Хороший старый языческий позыв.

 

Отзвуки грома с запада. И снова громыханье. Булатович наблюдал, как собираются черные тучи, смотрел, как ветер колышет деревья на вершине холма. Не было причин двигаться быстрее. Лошади не могли бы держать шаг. Но дождь, будь он сильным, может заставить их потерять полдня или даже целый день, а это было утро четвертого дня. Булатович уже был «пропавшим без вести». Еще два дня — и Ренненкампф может объявить его дезертиром.

Целый день, ночь, и еще один день Лавуазье лежал обнаженным в тени акации. Лапердин выбрил ему голову и постоянно прикладывал холодную мокрую тряпку к его голому черепу. Каждые два часа, днем и ночью, Лапердин, как мог, будил священника, хлопая его ладонями по лицу и брызгая в глаза холодной водой, и заталкивал ему в горло молоко или суп. Пьер и другие два китайца помогали и убирали, но только сам Лапердин трогал и выхаживал священника.

На вторую ночь начался кризис. Священник стал сильно потеть. Его глаза потеряли лихорадочный блеск. И в первый раз за день из его больного тела полилась моча. Они выехали на заре следующего дня, и священника, который пришел в сознание, но был слаб, привязали к спине лошади.

Снова раскат грома. Только на этот раз лошадь одного из китайцев встала на дыбы, и всадник упал на землю. Это казалось случайностью — неопытный всадник на испуганной лошади. Пьер быстро соскочил, чтобы помочь другу.

— Его застрелили! — закричал Пьер. — Это Я-ну-шан! Мы у перехода Я-ну-шан. Они ожидали нас.

Снова гром, на этот раз ближе. И выстрелы продолжались после того, как стих гром — сбоку, впереди, сзади. Пьер упал. Дорога была узкой, подлесок густым. Бандиты рассыпались по склонам холма.

— Не останавливаться! — закричал Булатович. — Мчаться вперед, напролом. Прочь отсюда!

До того, как он закончил кричать, начался дождь, и когда он взглянул на тучи, он увидел бегущего к нему мальчика, спрыгнувшего с дерева. Потом он вспоминал это лицо, он не мог забыть это лицо — юное лицо, полное ненависти и страха.

Он почувствовал, как клинок ударил его в бок, и в автоматической реакции взмахнул своей саблей, рассекая голову противника, оставив один глаз, нос и страшно искривленный рот.

В смертельной агонии мальчик схватил Булатовича за плечи, как клещами. Горячая кровь из рассеченной скулы хлынула на лицо Булатовича, попадая в глаза и рот. Они оба упали на землю, мальчик первым, ослабив падение, но все еще вцепившись мертвой хваткой и истекая кровью.

 

Боль теперь была уже знакомой. Он не мог вспомнить, как это — быть без боли.

Булатович лежал на спине, на земле, в лесу. Кто-то склонился над ним. Но не мальчик, которого он убил. Другой мальчик, с озабоченным выражением лица и пробивающейся бородкой. Петр, вспомнил он, Петр Забелин.

— Где я? — пробормотал Булатович, как мог, отчетливо.

— Он пришел в себя! — возбужденно закричал Петр. — Все в порядке, ваше благородие. Вы спали целый день, но теперь все в порядке.

— Что случилось?

— Вы кричали, ваше благородие. Я никогда не слышал такого крика. Это было хуже, чем у Аксенова, который умер на пути из Урдинги. Это было ужасно, вы лежали здесь на земле с лицом в кровавом месиве и с мертвым мальчиком, все еще вцепившимся в вас. И крик усиливался и стихал, но не умолкал. Буторин начал неудержимо смеяться. Я не знаю, сколько времени прошло. Мы все как замороженные смотрели, зажав уши. Потом я понял, что гром стих. Был сильный дождь. Но уже не было грома и не было выстрелов. Мы все почти что умерли, пока вы так кричали.

— Какие потери?

— Пьер и этот первый китаец, которого застрелили, убиты. Кроме них, вы единственный раненый, ваше благородие.

— Ранен? — удивленно спросил он, а потом вспомнил боль, знакомую боль. Когда он попытался сесть, она стала сильнее. В боку.

— Да. Я забыл. Это лицо, эта половина лица — это заставило меня все забыть. А священник? Как священник?

— Достаточно хорошо, чтобы ехать привязанным к лошади, говорит Лапердин. Вы единственный, кто не может двигаться.

— Что?

— Это приказ Лапердина.

— С каких пор Лапердин дает приказы?

— С тех пор, как вы не в состоянии что-либо делать, — рассмеялся Петр. — Кроме того, это Стародубов командует. Он оттащил мертвого мальчика от вас и хлопал вас по лицу, пока вы не перестали кричать и лежали здесь без сознания. Остальные просто сидели в седлах и смотрели. Он единственный сохранил способность что-то делать. Он перевязал вашу рану своей рубашкой, положил вас в свое седло и привел нас сюда.

— Где мы?

— Километров в пяти от Я-ну-шана. Караульные выставлены. Кажется, они нас не преследуют. Я не могу сказать, что я их осуждаю. Их, наверное, еще несколько месяцев будут преследовать ночные кошмары от вашего крика.

— Но мы должны вернуться в Та-ку-шан. Где Лапердин?

— Здесь, ваше благородие. — Он сидел прямо рядом с ним. — Если вы хотете, мы можем доставить ваш труп в Та-ку-шан за день. Но вас не можем.

— Вы серьезно?

— Я никогда не серьезен, ваше благородие, — улыбнулся Лапердин. — Серьезна ваша рана.

— Насколько серьезна?

— Какое-то время я думал, что вы уже почти что мертвый. Вы потеряли много крови. В лучшем случае, вы какое-то время будете очень слабы.

— Когда я смогу двигаться?

— Я бы оставил рану в покое на пару дней. Мы свяжем солому, как-нибудь приладим между двумя лошадьми и довезем вас обратно.

 

Глава семнадцатая: Послание Страхову

Та-ку-шан, Манчжурия

Октябрь 7, 1900

— Штаб-ротмистр Булатович, ваше высокоблагородие. — Он вытянулся и формально отдал честь.

Страхов посмотрел на него в гневе.

— Булатович. Так вы, наконец, решили вернуться, не так ли? На девятый день. Вы спасли вашего драгоценного священника?

— Да, ваше высокоблагородие.

— И сколько людей вы потеряли при этом?

— Двое помощников священника погибли. Один из наших ранен.

— Тяжело?

— Мне так сказали.

— Так русский солдат был тяжело ранен, стараясь спасти католического священника, и вы не чувствуете никакой вины, никакого сожаления?

— О чем? Нет, ваше высокоблагородие.

— Это ваше проклятое везение. Это оно делает вас таким бездушным. Я слышал эту историю от вашего человека, Буторина, об этом генерале в Африке — как он сказал вам, что вы никогда не узнаете, что такое настоящее мужество, пока эта проклятая удача не отвернется от вас. Так вот, она отвернулась.

— Да, ваше высокоблагородие, боюсь, что это так.

— Неужели я заметил признак смирения? Смирения в великом Булатовиче? Чудо из чудес. Какая жалость, что оно пришло слишком поздно, или, скорее, вы пришли слишком поздно. Вам был дан строжайший приказ вернуться в течение трех дней. И если вы не вернетесь в течение недели, Ренненкампф ясно дал понять, что вы будете осуждены, как дезертир. Я сам вас предостерегал. Я говорил вам, что мы вскоре собираемся двигаться, что мы не можем нарушить планы генерала из-за вылазки за одним миссионером. Я приказывал вам не ходить к Ренненкампфу. Вы нарушили мой приказ. Вы пошли через мою голову. И Ренненкампф позволил вам дать себе волю, но в строго установленных рамках. Так вот, ваши семь дней истекли два дня назад.

— Прошу разрешения говорить с генералом Ренненкампфом лично, ваше высокоблагородие.

— Прошение отклоняется. На самом деле, это прошение просто невозможно. Он отправился на юг с главными силами войск несколько дней тому назад.

Война окончена. Мы победили, если вам интересно это знать. В этом районе есть несколько слабых очагов сопротивления, но почти вся Манчжурия под контролем русских.

Кавалерийский полк получил приказ присоединиться к Орлову и возвратиться с ним в Харбин. Люди вернутся в Забайкалье как раз вовремя, чтобы помочь собрать урожай. У нас есть еще несколько административных дел, о которых надо позаботиться — вы одно из них. Что с вами, штаб-ротмистр? Не можете стоять прямо? Вы выглядите, как будто не спали несколько дней.

— Вы правы, ваше высокоблагородие. Я не спал в последнее время.

— Ну так идите спать. Не стойте здесь, как пьяный болван. Вы что, пьяны?

— Нет, ваше высокоблагородие.

— Так идите. Ступайте прочь. Полковник Купферман и я рассмотрим ваше дело в надлежащем порядке. Ступайте, я сказал. Это приказ.

 

Страхов был вполне горд самим собой. Он получит удовольствие, рассказывая эту историю Соне. Он действовал решительно, авторитетно. Булатович был явно напуган, сбит с толку, видя его таким волевым и властным.

В то время как Купферман действовал странно, страдая от неожиданных приступов возбуждения, непоследовательности и депрессии, Ренненкампф мог уверенно положиться на Страхова в последние несколько недель. И Страхов воспользовался случаем, всегда держась на осторожные полшага позади командира, не делая попытки опередить начальство. И Ренненкампф явно оценил его компетенцию и благоразумие. Он написал служебную характеристику на Страхова и представил его к Ордену Святой Анны с мечами второй степени за участие в захвате Кирина. Но рассказать Соне такую историю о ее драгоценном Булатовиче доставит ему большее удовольствие, чем любая медаль.

Вошел сияющий от восторга Купферман.

— Ну, вот он и попался. Эта его магия должна была когда-нибудь с него соскочить. Он простой смертный, и сейчас в такой переделке, что сам не знает, что делать.

— В самом деле, ваше высокоблагородие. Вам нужно было бы присутствовать здесь, чтобы видеть, как он корчился.

— Здесь? Булатович? Вы имеете в виду, что Булатович был здесь?

— Буквально несколько минут тому назад. Он стоял здесь по стойке смирно. Отдавал честь старательно, как мог. Отвечал мне «да, ваше высокоблагородие» и «нет, ваше высокоблагородие». Никогда раньше не видел его таким понятливым. Думаю, теперь он знает, что это такое, когда он побит.

— Но это невозможно. Я видел его не больше получаса тому назад. На носилках. Тяжело раненого.

— Он сказал, что один из них был тяжело ранен. Наверняка вы ошиблись.

— Никакой ошибки. Я видел его своими глазами. Ему меняли одежду. Ужасная рана в боку. Он был бледным, как будто потерял почти всю кровь. Выглядел много дней не спавшим.

— Но он встал, я вам говорю, — настаивал Страхов. — Он стоял прямо здесь.

— Бог мой! — воскликнул Купферман, указывая на следы свежей крови на земле. — Что же это за человек?

Страхов не сказал ничего. Он просто стоял, уставясь на следы крови, сжимая и разжимая кулаки. Не имело никакого смысла рассказывать эту историю Соне.

 

— Я нашел его за палаткой Страхова, лицом на земле,— повторял Купферман свой рассказ в десятый раз маленькой группе, собравшейся у госпитальной палатки и состоящей, главным образом, из мазеповцев. Все они были взволнованы, возбужденно ожидали любые новости и объяснения, касающиеся Булатовича. Они продолжали вспоминать разные подробности, пытаясь найти в них какой-то смысл.

— Зачем ему было делать такие безумные глупости? — спрашивал Купферман. — Зачем рисковать своей жизнью, чтобы показаться начальству?

— Гордость, — ответил Трофим. — Он гордый человек.

— И из-за гордости он готов умереть?

— Он продал за это душу, — повторил Трофим, быстро крестясь двумя пальцами.

— Но зачем? Зачем эта гонка за миссионером, это нарушение дисциплины? Зачем эта дьявольская гордыня?

— Он пытается что-то доказать самому себе, — сказал Стародубов. — Он не гордый, Трофим. Он хочет сделать себя гордым.

— Он испытывает себя, — предположил Шемелин.

Купферман побледнел, как будто только теперь осознал, что Шемелин, тот самый человек, который нанес ему столь сильную травму, стоит рядом с ним и он сам, полковник, общается и разговаривает с ним на равных.

— Но зачем? — спросил он сердито. — Зачем ваш командир действует таким образом?

Лапердин повернулся к Купферману и на секунду поднял очки, чтобы посмотреть на него.

— Именно это он и спрашивает у самого себя. Именно это и восхищает меня в этом человеке — он продолжает спрашивать себя. Он не ожидает получить ответа у кого-то другого. Он действует, как будто все ответы содержатся в нем самом. «Есть ли предел? Где этот предел? Зачем существует предел?»

— Бог-в-нас, — добавил Петр. — Он старается прикоснуться к Богу-в-нас.

— Чепуха, — парировал Купферман.

— Это вопрос души, ваше высокоблагородие, — предположил Софронов уважительным тоном. — Он не только испытывает свое тело, но также испытывает свою волю, свою душу. И не только испытывает. Применяя их, он также делает их сильнее.

— Но он не придерживается дисциплины, — настаивал Купферман, снова поглощенный затронутым вопросом и наполовину забыв, кто он и с кем разговаривает. — Кажется, что он ожидает наград, признания и продвижения, как будто они даются ему по заслугам и по праву. Но он их получит, только если их дарует ему начальство. Мне все равно, насколько вы храбры, какие великие подвиги вы совершили; вы должны быть послушны. Даже если приказы дурацкие, вы обязаны повиноваться. Вот чему мы должны учить в армии. Вот чему когда-то должны были научить моего отца.

— Превосходный пример он подает, — сказал он себе громко. — Как мать могла его любить, такого буйного малого, как он…а она любила его, она все еще тепло смеется, когда говорит о нем. Я никогда не мог рассмешить ее.

Но Булатович, да, Булатович, он же образованный человек, офицер. Он должен служить примером. Только на примере таких людей, как он, мы можем надеяться внушить надлежащую дисциплину этим людям. От него я ожидал непререкаемой дисциплины. И я ожидал, что он будет требовать того же от своих людей. Я ожидал…

Соня засмеялась, разрушив серьезность момента. Она склонилась на колени возле Булатовича, вытирая его брови холодной влажной тканью. Она не обращала внимания на Купфермана и мазеповцев у палатки. Доктор Вольф шутил. Поглощенная уходом, она громко смеялась, даже если шутка была плохой.

Купферман развернулся вокруг, как будто этот смех разбудил его: «Анна, это ты?» Все промолчали. Он осмотрелся вокруг, поворачиваясь, и смутился. Почему он подумал о своей жене? Он так редко о ней думал. И прошло уже так много времени с тех пор, как он в последний раз слышал ее смех. Не слышал с тех ранних дней их брака, до того, как он развил в ней надлежащие привычки, до того, как она научилась быть послушной. И потом она смеялась так, когда у нее была эта любовная связь. Он не хотел это признать, но он скучал по ее смеху, по этому шутливому блеску в ее глазах — по юности, со всеми ее необузданными надеждами и желаниями.

Почему он стоит здесь, а все на него смотрят? Это Соня, страховская Соня смеялась — счастливец Страхов, он так молод, и она так очень, очень молода. Купферман оказался стоящим прямо у открытой палатки, смотря прямо на нее. Она смотрела на него и улыбалась, чуть-чуть с жалостью, жалостью к старому человека, потерявшему рассудок. Что он тут делает? Почему он говорит так свободно с простыми солдатами? Почему он теряет здесь время с ними, уставившимися на него? Ему страшно захотелось вытянуться в своем старом знакомом кресле. Он соскучился по своей жене. Сможет ли она снова смеяться? Он сомневался. Сумеет ли он когда-нибудь вызвать ее смех?

 

— Ваша драгоценная Соня была там, — сказал Купферман Страхову.

— Где?

— В госпитальной палатке, с Булатовичем.

Страхов схватил фуражку, как будто собираясь немедленно бежать.

— Он лежит плашмя на спине, — рассмеялся Купферман. — Без сознания. Не нужно ревновать. Пока еще.

Он никогда прежде не упрекал Страхова по поводу этой женщины, никогда не завидовал ему раньше, может быть, потому, что никогда раньше не сознавал, что сам скучает.

— Ваше высокоблагородие, этот человек должен пойти под трибунал за дезертирство.

— Вы не можете судить человека, находящегося без сознания.

— Тогда мы подождем, когда он придет в сознание, и отдадим под трибунал.

— Какая страстность, мой дорогой Страхов. Помните, у нас есть приказы. Мы должны соединиться с Орловым и следовать в Харбин.

— Вы сами сказали, что он опасен. Он имеет сверхъестественное влияние на людей. Даже на меня, я должен сказать — когда он стоял здесь, полумертвый, и не показывая, что ранен. Только балаганщик, мятежник может позволить себе такие вещи. Его нужно остановить. Его нужно судить.

— Что ж, я не хочу иметь его крови на своих руках. Я не Понтий Пилат для этого Христа. Возьмем его. Пусть Орлов решает, что с ним делать.

— Я тоже думал об этом, — ответил Страхов. — Но доктор Станкевич говорит, что ему нельзя двигаться.

— Тогда не надо его двигать. Просто оставьте его здесь. Если он будет жить, на это Божья воля. И если умрет, на это тоже Божья воля. Я ничего с этим делать не буду. Ничего, вы понимаете? Я устал нести ответственность за людей. За людей, которых я даже не знаю. Пусть они отвечают сами за себя. Я попытаюсь отвечать только за самого себя. Я собираюсь подать в отставку. Да, в отставку. И на пенсию, черт побери. Я хочу домой. Да, домой. Сейчас как раз время пойти домой к своей жене. Если Булатович попытается поднять мятеж или еще что-то вроде этого — это его дело, это его испытание, его опыт. Если я попробую мирно жить с моей женой, это мой опыт. Бог даст нам обоим силу и мудрость.

— Я не понимаю, ваше благородие. Я совсем не понимаю вас.

— Сейчас для меня самое время заглянуть в свою душу, сынок. В свою вечную душу.

 

В тот вечер Соня пришла в палатку Страхова пораньше. Она хотела наверняка быть там, когда он появится. Утром ей снова было плохо. Она уже определенно чувствовала, что беременна, и хотела рассказать ему об этом. Она хотела поделиться с ним радостью, и даже ее сомнения о том, что это заставит его жениться, не могли ее больше сдерживать. Она просто должна ему сказать.

Она представила себе, как разденется и будет ждать его обнаженной, и подарит ему великое наслаждение до того, как все ему расскажет. Но когда она сняла одежду, земля оказалось грубой, твердой и холодной. Ей было неудобно. Снова начал беспокоить живот. Ее тело мало-помалу изменялось. Она была и взволнована и испугана этими процессами, происходящими в ней. Сейчас ей хотелось просто посидеть в углу, одной, в мире с самой собой.

Но Страхов мог бы вскоре прийти в палатку, и он бы ожидал, что они займутся любовью сразу же, как только он войдет. Она улыбнулась этой мысли. Она делала это ради удовольствия и ради удовольствия дарить удовольствие. И он наслаждался этим тоже, она была в этом уверена. Больше того, он нуждался в этом — физически и духовно. Она вспомнила случаи, когда он совсем не получал от этого удовольствия — он был так погружен в дела в тот день — и все же настоял заниматься этим. Мужчины такие странные.

И какое бы дело не отвлекало его в тот момент, она не пыталась вмешиваться. После его первой помощи в решении проблем китайских христиан в Хайларе он стал оказывать растущее сопротивление подобным просьбам с ее стороны. Это приносило ему определенные неудобства. Он чувствовал конфликт интересов или боялся, что другие будут действовать подобным образом, особенно когда он был в позиции, когда принимал решения самостоятельно. Как можно было ожидать, что он рассмотрит прошение справедливо, по достоинству, если он жил с этим главным всеобщим заступником? Она чувствовала его затруднения и уважала их. Она никогда не обсуждала с ним проблему Лавуазье. Подумав, что она щадит чувствительность Страхова, Соня пошла прямо к Булатовичу — человеку, который, скорее всего, действительно отправился бы спасать, официально или неофициально. Она рассматривала свое молчание как знак уважения Страхову, но он, похоже, воспринял это противоположным образом. Вот почему она считала наиболее важным привести его в хорошее настроение до того, как расскажет о ребенке, чтобы сделать все, что только могла себе вообразить желанным для него, даже если сама не чувствовала подобном образом, даже если ей самой хотелось бы побыть одной.

Она не привыкла к высокогорному климату центральной Манчжурии. Тяжелые дожди сентября резко закончились и начались октябрьские заморозки. Земля была холодной. Она завернулась в одеяло и забилась в угол.

Должно быть, она заснула. Очнувшись, она поняла, что Страхов раздевает ее и ласкает довольно беспокойно, проделывает все эти маленькие нежные шалости, которые обычно так возбуждали ее, нетерпеливо и немного грубо. Она все еще не вполне проснулась, и он не разговаривал с ней и даже не целовал нежно в губы. Она все еще хотела угодить ему, но ее тело просто не отвечало ему. Она хотела было притвориться, что все еще спит, наполовину надеясь, что он потеряет к ней интерес и оставит одну сегодня ночью, наполовину пытаясь догадаться, что он стал бы делать, если бы думал, что она спит.

Отсутствие отклика с ее стороны сделало его еще более нетерпеливым. Его пальцы причиняли ей боль.

— Нет, пожалуйста, остановись, — сказала она спокойно и твердо отвела его руку. — Я просто не хочу этого сегодня. Прости.

Он прервал ее настойчивым поцелуем в рот, и его рука снова пробралась туда, где была раньше.

— Пожалуйста. — Она снова отвела его руку. А он целовал ее снова и снова, толкая язык в ее рот, несмотря на ее сопротивление. Она отвела рот.

— Я хочу сделать тебя счастливым, дорогой. Поверь мне, я сделаю. Прости. Я просто не хочу этого сегодня. Но если ты чувствуешь, что я должна, тогда сделай это быстро, пожалуйста, просто сделай это.

К ее большому удивлению, он не сжал ее нежно в объятиях и не сказал, что он любит ее, что это было только желанием сделать ей приятное, что доставит и ему удовольствие, что он понял, что все в порядке. Это он должен был сделать, как делал уже не раз в первые дни их близости. Но нет, на этот раз он просто сделал свое дело, как будто ее неучастие совершенно его не беспокоило. Возможно, это даже побудило его быть более сильным, немного грубым, как будто он пытался доказать ей свою мужественность или старался возбудить ее. Она ничего не могла сделать, кроме как терпеть, глядя в темноту, где должно было быть его лицо, и гадая, что происходит в его голове.

Казалось, это длится вечно, казалось, он специально затягивает это. Или у него самого проблема с тем, чтобы возбудиться? Наконец, все закончилось. Он откатился и лежал рядом с ней, все еще тяжело дыша и не произнеся ни одного нежного слова.

На мгновение она подумала, что должна сказать ему о ребенке прямо сейчас. Может быть, он поймет ее настроение, если она расскажет. Но вместо этого, даже не подумав, она сказала:

— Булатович еще очень слаб.

— Это все, о чем ты можешь думать — Булатович? — резко ответил он и быстро сел. — Ты занимаешься любовью со мной — если ты можешь назвать это занятие любовью — и первое, о чем ты думаешь, это Булатович?

— Ты ревнуешь, дорогой?

— Я имею полное право, — зарычал он. — Ты одержима им.

— Да, ты ревнуешь! — Она неожиданно нежно сжала его в объятиях. — И я люблю тебя, ты знаешь. Ты мой мужчина. Мой единственный мужчина.

— А Булатович?

— Ну, он слаб. Очень слаб. Оказалось, что он не только ранен, думают, что у него еще тиф. Заразился от миссионера, которого он спас.

— Тиф! — сердито закричал Страхов. — Не приближайся к нему. Это приказ!

Она улыбнулась этому доказательству того, что он на самом деле заботится о ней.

Но он продолжил:

— Неужели ты не понимаешь, как заразен тиф? Ты можешь передать его мне.

Она быстро открыла полог палатки. Отблески костров осветили палатку внутри. Она пристально всмотрелась в его глаза. Да, он действительно думал именно об этом — о себе, просто об опасности для него самого. В этот момент он был сконцентрирован только на себе, а не на ней.

Она натянула одежду и, наклонившись, спокойно вышла из палатки.

— Куда ты направляешься?

— В госпитальную палатку.

— Чтобы увидеть Булатовича?

— Да.

— Тогда не беспокойся о том, чтобы вернуться, — повторил он с угрозой, лицемерным тоном, как будто ожидал, что она извинится и снова вернется назад к нему, боясь потерять его любовь.

— Не волнуйся. Я не собираюсь возвращаться. Никогда.

 

С 7 по 12 октября Страхов задержался в Та-ку-шане. Купферман отбыл 8 октября с главными силами полка, чтобы присоединиться к Ренненкампфу, но Страхов остался под предлогом закончить некоторые небольшие административные дела.

Он больше никогда не подходил близко к госпитальной палатке. Он никогда не рассматривал вопрос о Булатовиче. Вопросы о трибунале, или о реабилитации, или о представлении к медали (как настаивал спасенный им священник) никогда официально не рассматривались. Страхов просто вычеркнул имя Булатовича и имена мазеповцев из своего реестра. Отряды сливались, разделялись, реформировались и снова разделялись. Некоторые оставались до той поры, пока новый статус Манчжурии был установлен по договору. Вероятно, если бы какие-то отряды оставались там постоянно, то Манчжурия действительно, а не только по названию, стала бы частью Российской империи. Но вскоре этот полк и многие другие русские подразделения в Манчжурии будут расформированы. Войска отпущены по домам. Если верить отчетам, с 12 октября в полку мазеповцев не было. Их больше не было в подчинении у Страхова.

Когда она отъезжала, было трудно не посмотреть ей вслед, но он сдержал себя. В конце концов, ему повезло, сказал он себе. Он мог бы жениться на ней, потом оказалось бы, что он ей надоел и она заинтересовалась другим мужчиной. В конце концов, она еще ребенок. И распутный. Судя по тому, как она себя вела, когда они встретились в первый раз, он должен был бы получше узнать ее, прежде, чем вступать с ней в отношения. К счастью, он не писал своей невесте Ольге уже два месяца, поэтому она не могла узнать об этой измене. Он вернется домой почти героем, по крайней мере, с одной медалью и хорошими шансами на последующее повышение в должность подполковника. Самое время жениться. Соня заставила его это понять. Он, безусловно, будет по ней скучать. Она могла быть такой возбуждающей, когда хотела; и эти последние пять ночей в Та-ку-шане ему было так ужасно одиноко. Но он с надеждой ждал встречи в Ольгой, чтобы увидеть ее реакцию на того нового человека, каким он себя с гордостью стал считать. Он жениться на ней — и скоро. Они ждали достаточно долго. И не много времени осталось до того, как он будет играть с ней в те же самые игры, которые доставляли ему такое удовольствие с Соней.

 

Глава восемнадцатая: Не слишком нежное прикосновение смерти

Булатович был один в пустыне. Палящая жара. Нет воды. Куда ушли слуги? Где верблюды и мулы? Только скалы и сухая земля на все стороны. Должно быть, он спал. Должно быть, он предельно устал и проспал до полудня следующего дня. Это выглядит, как пустыня Данакил. Он был там раньше, на пути в Аддис-Абебу. Он вернулся в Эфиопию. Как он оказался здесь?

Это было как в его первый раз в Эфиопии, когда бандиты забрали его мулов и продовольствие, оставив его и проводников без воды, без всего. В тот раз там, в пустыне их спас Леонтьев. Невероятная удача.

Удача. Булатович всегда был удачлив. Он даже никогда не желал этого. Это просто получалось само собой. Но теперь она была ему нужна, и он знал, что она нужна. Он понимал, что-то в этой ситуации происходило по-другому. Он чувствовал, что сильно вспотел, сильнее, чем от жары — он не напрягался. Это был пот безумия.

Внезапный холод прошел по его спине. Он вспотел даже еще сильнее. Он не протянет долго, если будет терять воду так быстро.

Он вспомнил Сонины слова (когда она их сказала?): «Просто вернись ко мне живым. Я хочу обнять тебя, целого и невредимого, своими руками…»

Он осмотрел горизонт, надеясь найти какой-нибудь указатель, какую-то знакомую метку. Он чувствовал, что был здесь когда-то раньше. Может, поблизости была вода, он просто не мог вспомнить.

Теперь он вспомнил. Он должен был следовать по руслу мощной реки. Было два рукава, и он выбрал один из них в надежде, что прославится, как великий исследователь, герой. Поначалу это была могучая ревущая река. А потом оказалось, что это Аваш, а не Нил. Он замедлялся, а потом терялся в пустыне.

Он должен был следовать по реке до конца, а потом брел бесцельно, тщетно. Как долго он шел? Откуда он пришел? Сможет ли найти обратную дорогу? Он должен вернуться.

Он осмотрел горизонт, надеясь увидеть признаки воды. Он думал, что она блеснула у горизонта, на востоке. Он поскакал к ней, несмотря на жару, вопреки здравому смыслу. Он мчался. Это было похоже на озеро, а не на реку — холодное, свежее озеро. Может быть, эта река, его река, та река, которой он посвятил усилия всей своей жизни, не умерла, а ушла под землю, чтобы снова возникнуть, как это прекрасное озеро, это чудо природы. Он мог уже почти попробовать воду. Она казалось близкой. Но она должна быть огромной, потому что, казалось, она не становилась ближе, когда он мчался к ней.

И в зеркале озера, таком живом, он увидел лицо Сони, Сони Васильчиковой. Его Сони.

Холод прошел по спине. Он сощурился. Это было не там. Мираж. Обман воображения. «Соня. Соня. Софья,» — он пытался кричать, но пересохший язык упирался в небо, и он мог только бормотать, почти неслышно, — «Соня.»

 

Китайская Соня нежно вытерла его брови и свежевыбритую голову холодной мокрой тканью. Она повернулась к Лапердину.

— Он не может быть таким слабым, как вы говорите. Послушайте. Он узнает меня. Он называет мое имя. Он так делал много раз.

Лапердин иронично улыбнулся:

— Вас зовут Соня Васильчикова?

— Васильчикова?

— Это дочь полковника. Я слышал, он много раз это сказал. Он в полном бреду. Он говорит многие вещи. Но вы выбираете только то, что хотите услышать.

Она сжала губы, потом вытерла его брови с удвоенной нежностью.

 

Пустыня — все было мертво и пусто. Ничего не росло, сколько бы он ни старался. Он продолжал носить воду снова и снова, поливая сухую землю и свое обожженное солнцем тело, но ничего не росло, даже сорная трава.

Потом он почувствовал ее прикосновение. Должно быть, он видел сон. Он все еще не вполне проснулся, но он мог чувствовать ее прикосновение, ее ясно узнаваемое прикосновение. Асалафетч — такая осязаемая, такая явная — восстанавливала его силы, как могла только она. Он был на все способен. Он не имел пределов. Он больше не был обычным человеком. Это прикосновение — он бы узнал его везде и всегда — сейчас ощущалось на его бровях, на его глазах. (Он снова впал в горячку? Что это было? Но как он снова вернулся в Эфиопию? Он не мог вспомнить.) Глаза, да, она забирала из его глаз всю жгучую боль пустыни. И скоро ее руки медленно прошли по всему его телу. Он выздоравливал. Она почувствует это и возбудит его. Она любит его. Она сделает для него все. Она будет иметь его ребенка, его детей. И он будет принцем, полным хозяином в своих владениях.

Прикосновение. Не могло быть сомнений. Или могло? Что-то в нем. Нежность, нежная теплота. Прикосновение кого-то, кто хочет дать наслаждение, исцелить и успокоить, не ожидая ничего взамен. Не Асалафетч. Нет. Она давала наслаждение только взамен на наслаждение, которое могла получить и получала в их совместной сексуальной игре. К нему никогда не прикасались так нежно. Может, это другая подруга Асалафетч? И Асалафетч смотрит, готовая рассмеяться, как тогда, когда он по ошибке принял чужое прикосновение за ее ласки. Тогда кто это? Он хотел проснуться и увидеть ее. Но его глаза не открывались, и он знал, что даже если он их откроет, будет темно — это было в манере Асалафетч, полная темнота, как необходимое условие полной чувственности. Но почему так нежно — он почти сказал «любя» — почему именно так незнакомка касается его.

«Син елада,» — попытался он сказать. Это означало «Я люблю тебя» на языке Оромо. Но его язык смог сказать только: «Син».

 

— Батюшка, молитесь за него,— попросила Соня Лавуазье. — Ему очень плохо. Не только его телу, но его разуму тоже. Я чувствую это по его тревожному лицу, по беспокойным движениям. И он постоянно повторяет это слово. Вы слышали его? Английское слово «син» — «грех».

 

Латынь. Он мог слышать монотонное чтение на латыни католического священника. Когда он слышал это раньше? Что с католическим священником? Да. Он спас одного. Лавуазье. Бедняга, страдал от тифа. Рад слышать, что с ним все хорошо. Сейчас это сильный, здоровый голос. Убежденный. Очень настоятельный в своей молитве.

Мать предпочитала молиться молча. Она не говорила вслух специально, чтобы не огорчать других — тетю Елизавету на ее смертном одре и отца в его могиле.

Отец был католиком. И когда они были в Швейцарии, мать хотела, чтобы католический священник молился на его могиле, как он бы хотел — громко и торжественно.

Священник отказался. «Жена православная. Дети православные. Он не был католиком. Я не могу исполнить службу для такого человека.»

Она заплакала и сказала, что его молитвы ничего не стоят. Но потом она сама подошла к могиле и повторяла снова и снова, громко и торжественно, молитву Господа, единственную молитву, которую она знала на латыни.

Но если бы ее спросили, она бы сказала, что не понимает, почему некоторые люди молятся громко. Только молчаливые молитвы давали ей спокойствие. Каждый молится, как ему удобно, сказала бы она, но для нее казалось, что Бог внутри, и к нему можно обратиться только лично и молча.

Булатович пытался молиться. Он пытался, как она однажды сказала, молиться, пока молитва не отсечет все мысли, так что он сможет погрузиться глубоко внутрь себя и найти живую воду. Ему нужна была вода.

Он падал. Он чувствовал, как падает в глубокий колодец. Было темно, и он падал. Но где вода? Была ли там вода? Была ли где-нибудь вода? Становилось все горячее, а не холоднее, и он продолжал падать.

Он был испуган, что нет ничего, за что можно схватиться, прикоснуться, увидеть — просто падение. Он прекратил молиться, но падение не прекратилось. Он умирал. Как тетя Елизавета, он упал слишком глубоко, чтобы выкарабкаться обратно в жизнь. Он карабкался и рвался, но падал все быстрее.

Когда он ударился о землю, он вскрикнул, он заревел, он не хотел просто умереть.

Бог, если Бог был, был не здесь. Он кричал, так как его тело разбилось о сухое дно колодца — громче, чем обреченный слон, бросающий грязь в небо и гневно вопиющий к Богу, где бы ни был Бог, за приход смерти.

 

Это было поздней ночью. Соня была одна возле него. Она уснула на земле. Неожиданно она проснулась из-за таинственного шума, не громкого, но отчетливого; она испугалась, что это был стук его смерти. Лапердин объяснил ей, что этого следует ожидать. Человек, ослабленный такой потерей крови и отсутствием сна, не может выжить в таком серьезном случае, как тиф. Было чудо, что он так долго еще жив. Но чем глубже он погружался в кому, тем больше прикладывала она стараний — кипяченая вода, чтобы унять жар, молоко и суп, влитые ему в горло, чтобы подкрепить его силы. Лавуазье и мазеповцы, Стародубов и Петр в особенности, помогали и поддерживали ее. Но казалось, что она была единственной, кто сохранил надежду, что он когда-нибудь придет в сознание. В нем была сила. Она могла ее чувствовать, когда касалась его, чтобы обмыть и обработать его пылающее в горячке тело. Он дал ей веру — веру в то, что он сможет ответить на этот новый вызов, как уже ответил на много других, что он будет жить. Она не фантазировала на этот счет. Она сосредоточила все свои усилия, всю свою волю и молитвы на том, чтобы помочь ему выжить.

Прошел десятый и одиннадцатый день болезни. Ее надежды стали сильнее. Лапердин сказал ей, что, в среднем, кризис и начало выздоровления приходятся на четырнадцатый день. Он еще подчеркнул, что это был особенно тяжелый случай и что из-за общей слабости Булатовича, вызванной бессонницей и потерей крови, выздоровления может и не случиться.

— Это может длиться и три недели, и четыре, теоретически. Все теоретически. Кризис может вообще не прийти, понимаете? Он умрет. Вы напрасно тратите свои усилия. Хуже всего, что вы эмоционально привязываетесь к обреченному человеку. Если вы верите в Бога, то молитесь. Но не молитесь о его выздоровлении, молитесь о его вечной душе, и попытайтесь получить утешение в вашей дурацкой религии. Пользуйтесь всем, что имеет смысл. Я не могу предложить ничего лучшего. Пользуйтесь всем, чем можно, чтобы отвести себя прочь от него, назад к миру живых. Вы молода и очень красива. Вы найдете других мужчин, других героев, чтобы поклоняться. Уходите, сейчас же уходите. И не оглядывайтесь.

Но она осталась и утвердила свою веру, касаясь его бровей, чувствуя его оставшуюся силу. А потом она проснулась от звука его постучавшей смерти.

Слезы хлынули из ее глаз, она хотела вскрикнуть, но вместо этого она бросилась к нему и гневно стала колотить по его груди. «Не умирай. Не оставляй меня здесь. Я люблю тебя, ты понимаешь? Не оставляй меня. Не…» Она упала, рыдая, на его грудь и инстинктивно прислушалась к биению сердца. Лапердин повторял ей, что первым останавливается сердце. Он заставлял ее слушать сердце снова и снова, демонстрируя, как он думал, что оно бьется все слабее день ото дня. Но она каждый раз прижимала голову к его груди ближе и плотнее, усиливая биение сердца всей интенсивностью своего внимания, убеждая саму себя, что оно не бьется так плохо, как утверждал Лапердин.

Она и сейчас слушала сердце и стала всхлипывать конвульсивно, непроизвольно. Это было ужасно, что ее уши обманывают ее, когда все было кончено. Наверное, она слышала, как билось ее собственное сердце.

Но биение становилось сильнее, и она могла почувствовать свой собственный слабеющий пульс.

Она вскочила, испуганная, как будто увидела приведение.

Она зажгла свечу и подошла ближе.

Глаза была открыты. Но это был пустой, мертвый, стеклянный взгляд. Она отвернулась, и ее конвульсивно стошнило возле его кровати.

Потом она подошла ближе со свечой. В его глазах не было никакого отклика на свет свечи. Зрачки были сужены, как за все время болезни.

Она глянула ниже. Возле его живота простыня была мокрой и желтой. В смертельной агонии он облегчился сам. Он не мочился несколько дней. Она смотрела на этот неожиданный выброс, как на знак начавшегося кризиса. Но сейчас он мучительно приближался к смерти.

Она попыталась закрыть его глаза. Было невыносимо смотреть на них. Но они не закрывались. Поэтому она прикрыла их нежно холодной тканью, которую всегда держала под рукой. Потом она склонилась ниже, ближе поднеся свечу. Она увидела квадратную голову, твердую челюсть, сильно выдвинутый вперед подбородок, туго натянутые мускулы, держащие его жестко в этой позиции. Во время его болезни она постоянно брила ему голову, чтобы держать ее в холоде, и его бороду тоже подстригала так, как ему нравилось. Но его щеки запали, кожа была бледной и рыхлой, покрытой большими темными красными пятнами.

Она достала под холодной тканью и нежно коснулась маленькой красной вмятины на переносице, где он обычно носил очки. Она постаралась вспомнить его живого и здорового, пытаясь собрать силы и дать ему прощальный поцелуй. Она никогда не целовала его, и она никогда раньше не целовала мертвого человека.

Свеча ярко вспыхнула, отбросив жуткую колеблющуюся тень. Большая пустая госпитальная палатка, которую доктор Станкевич милостиво оставил им, была открыта с двух сторон — но была ясная, тихая, безветренная ночь. Она задрожала, и тень заколебалась еще сильнее. Она погасила свечу.

Она лизнула свой мизинец и поднесла его к ноздрям. Дуновение. Она снова лизнула. Да, отчетливое дуновение. Дыхание.

Она ближе прижала ухо к его сердцу. Биение. Да. Биение. И громче, чем она слушала раньше, или же она сошла с ума. Сумасшедшая и счастливая. Она крепко обняла его, и его тело ответило — тепло и нежно, хотя и очень слабо. Она была в этом уверена.

 

Трава начала расти в пустыне. Потом кустарники и деревья. Было делом мгновений, чтобы поднялись джунгли — новая жизнь, зеленая и изобильная. Но это было не его делом. Все эти дни и годы борьбы за то, чтобы выросло хоть что-нибудь, не привели ни к чему, а теперь, без какой-то видимой причины, джунгли выросли. И он обиделся на джунгли, над которыми работал и о которых молился, потому что это были не его джунгли, потому что они были не под его контролем. Поэтому он взял топор и срубил все деревья вокруг. Если это не могут быть его джунгли, как результат его усилий, то джунглей не должно быть. Своим потом и мускулами он выдерет их с корнем.

Но вскоре он устал и ушел отдыхать, и пока он отдыхал, проросли новые деревья и встали в полный рост.

Он снова поднял топор, и уронил его. Это был сон. Он понял, что видит сон.

Он прикусил язык, намеренно, чтобы проснуться. Он ненавидел этот сон. Боль была малой платой.

 

Он открыл глаза. Пол-лица, один глаз смотрел на него, хлестала горячая кровь. Мертвый мальчик. Он убил мальчика. Мальчика, который ранил его. Они называют это мужеством? Убийство. Лицо смерти. Храбрость. Убийство. Ничего больше, чем убийство. Лицо. Он закрыл глаза, но все еще видел это лицо. Он молился о слепоте, о слепоте, которая сотрет этот образ из его памяти.

 

Он проснулся или нет? Чего-то не хватало. Поезд был на ложном пути, он не остановится, и он не знает, как сойти. Но здесь была китайская Соня. Он вспомнил, что видел, как она вошла в его купе за несколько километров до этого. А теперь она ушла.

 

Он скучал по прикосновению. Не по чувственному, корыстному прикосновению Асалафетч, не по провокационному, игривому прикосновению его Сони — нет, по нежной, любящей руке, которая успокаивает и не требует ничего взамен.

Он был удивлен. Он жаждал ее. Он чувствовал себя незавершенным без нее. Память об этом прикосновении и желание почувствовать это тепло, эту любовь снова прорывались сквозь его кошмарные сны, которые мучили его, давая ему что-то, на что можно еще надеяться — надеяться, если больше не на что, на память, на сон, в которым он мог существовать и мог действовать с таким существом.

 

Он проснулся. Его глаза были открыты. Он знал, что он не открывал их — они уже были открыты — но только сейчас он отчетливо посмотрел через них. Может, неясные образы смешались с его снами, но теперь он проснулся, он был в этом уверен, потому что палатка была тусклой, коричневой и неподвижной, а земля, простыни — все было менее живым, чем обычно в его сне.

— Соня, — сказал он непроизвольно. Фигура, стоящая рядом, оказалась Петром. И Петр, казалось, вздрогнул при этом слове. — Соня. Где она? Где Соня? Я могу поклясться, что она была здесь рядом у моей кровати.

— Батюшка, он проснулся! — закричал Петр, взволнованно бросившись из палатки, возможно, чтобы донести это слово.

— Доброе утро, — поприветствовал его отец Лавуазье.

— Где Соня?— спросил Булатович.

— О, да. Вы часто спрашивали ее в бреду. Да, много раз и много дней. 'Соня Васильчикова', если я правильно расслышал. Вы в Манчжурии. Вы помните? Вы в Та-ку-шане. Вы были тяжело ранены. Потом вдобавок вы подхватили тиф. Вы заразились от меня, спасая мою жизнь. Вы заслужили за это медаль, знаете ли. И вот увидите, вы получите ее. Французского Легиона Чести. Ваши начальники слишком узколобы. Но это неважно. Вы живы, вопреки им. Они просто бросили вас здесь со мной и с мазеповцами. Лапердин был единственным с какими-то медицинскими знаниями. Все думали, что вы умрете. Просто слишком много испытаний для тела. Ваш Шемелин повторял, что это испытание, Бог испытывает вас. Я не способен найти какой-то смысл в этих убеждениях. Вы были смертельно слабы. Даже после кризиса вы были без сознания три недели, даже больше. И нужна еще пара недель, прежде чем вы наберетесь сил, чтобы встать. Но Лапердин знает это лучше, чем я.

— Где Соня?

— Да, Соня, ваша Соня. Как я уже сказал, мы в Манчжурии. Вспомните. Ваша Соня в Петербурге, я думаю. Жива и здорова, в полном порядке. Она будет там ждать вас, я уверен, когда вы вернетесь.

— Нет. Я имею в виду другую Соню. Китайскую Соню. Где она? Я могу поклясться, что она была здесь.

Лавуазье нахмурился, потом глубоко вздохнул.

— Это самое досадное.

Булатович быстро приподнялся на локте.

— Что вы сказали?

— Она была очень предана вам в те две недели до кризиса. Я должен признать, что она была единственной, кто верил, что вы сможете прожить так долго. Девушка твердой веры и твердой воли.

— Где она? — взволнованно настаивал Булатович.

— Она заболела. Тиф. Вы заразились от меня. А она заразилась от вас, видимо, когда вас выхаживала.

— И где она сейчас? Она прошла кризис?

— Нет…

— Отнесите меня к ней. Позовите мазеповцев. Пусть они отнесут меня к ней.

Посмотрев наверх, он увидел, что мазеповцы собрались возле входа в палатке и стояли взволнованно, глядя больше в землю, чем на него.

— Что-то не так с вами? Неужели я так плохо выгляжу, что вы боитесь ко мне подойти?

Он глянул вниз и увидел свои торчащие ребра.

— Ну и вид у меня. Почти как у привидения. Правда, Буторин? Те твои привидения выглядели так же?

Он рассмеялся, но никто не засмеялся вместе с ним.

— Что случилось? — закричал он и снова упал на кровать, вдруг почувствовав, что он и на самом деле был очень слаб.

Петр выступил вперед, подошел к его кровати и наклонился.

— Как сказал отец Лавуазье, ваше благородие, Соня заболела.

— Хорошо. Отнесите меня к ней. Чего вы ждете? Это ведь я слаб, а не вы. Ты и Стародубов, возьмите мою кровать и отнесите к ней.

Лапердин прервал его.

— Вы бы не захотели туда, где она.

— Дайте я скажу это, — настаивал Петр.

— Скажу что?

Петр помедлил, так что Лапердин просто сказал:

— Она умерла.

Булатович внезапно сел.

— Умерла? Что значит — умерла? Лавуазье жив. Я жив. Она сильная молодая девушка, сильнее любого из нас. Она выберется. Не беспокойтесь. Она выберется. Просто отнесите меня к ней —

— Были осложнения, — прервал Лапердин.

— Какие?

— Оказалось, что она была беременна, — объяснил он. — И наверняка ей не пошли на пользу бессонные ночи, когда она ухаживала за вами, — добавил он с горечью, почти готовый признаться, как много он сам ухаживал за ней, но быстро взял себя в руки.

— Факт в том, что она умерла и похоронена.

Булатович снова лег, его мускулы напряглись, челюсть выдвинулась вперед, кулаки сжались, но он ничего не сказал и ничего не сделал. В течение трех дней, хотя он часто приходил в себя, он не двигался.

 

На четвертый день он снова начал говорить, но проявлял интерес только к собственному здоровью, жалуясь на боли и общую слабость, расспрашивая о течении болезни и о том, что можно ожидать дальше. Он не показывал никакого желания сделать попытку подняться.

С каждым днем он казался немного сильнее физически, но услышав, как он говорит, можно было бы подумать, что ему стало намного хуже. Он, казалось, преувеличивал малейшую боль и дискомфорт, выглядел перегруженным собственной хрупкостью, уязвимостью, смертностью, и не желал допустить ни малейшего риска.

Петр и отец Лавуазье продолжали быть заботливыми, делая все, что могли, чтобы облегчить ему существование, уменьшить боль и возбуждение.

Но Лапердин вскоре стал нетерпеливым к своему пациенту и начал насмехаться над ним, к большому испугу остальных мазеповцев. «Почему вы хотите жить?» спрашивал Лапердин. «Да и хотите ли вы жить? Есть ли у вас хоть одна идея, что вы хотите делать со своей жизнью? Или вы просто цепляетесь за нее по привычке и из-за страха смерти?»

— Почему вы третируете меня?

— Потому что я не люблю смотреть на человека, который готов умереть.

— Мое состояние ухудшилось? — тревожно спросил он.

— Вы начали умирать, — твердо ответил Лапердин, но с иронической усмешкой.

— Как долго я еще проживу, как вы думаете? — спросил всерьез озабоченный Булатович.

— Совсем недолго, ваше благородие. Если исключить случайности, я бы сказал, что вам осталось жить не больше, чем лет тридцать, сорок, пятьдесят, от силы шестьдесят или семьдесят.

— Что за чепуху вы сейчас несете? — спросил Булатович, выказывая первые признаки гнева за весь период своего выздоровления.

— Вы прекратили жить, ваше благородие. Вы прекратили жить, когда вы прекратили иметь причину жить, когда вы перестали верить во что-то, за что вы хотели бы рискнуть жизнью. Вы прекратили жить и начали готовиться умирать, по чуть-чуть каждый день.

— Уберите его прочь! Петр! Стародубов! Уберите прочь этого сумасшедшего!

 

Булатович не торопился восстанавливать свои мышцы, не торопился вставать, гулять или стимулировать себя еще каким-то образом. Когда он все же начал гулять, то это было, вероятно, просто оттого, что его одолела скука — его уже тошнило от разглядывания темных стен глиняной мазанки, куда его перенесли, когда настала зимняя пора.

Вскоре он завел привычку бродить к вершине холма, осматривая их место разбивки лагеря и сидя рядом с могильным камнем, который Стародубов заботливо установил для китайской Сони. Отсюда Булатович смотрел на восток, где в нескольких километрах иногда появлялись клубы дыма и иногда слышались отдаленные звуки строительства. Очевидно, там велись ремонтные работы на железной дороге. Путь на Порт-Артур был открыт, так же, как и путь назад в Россию. Но Булатович не выказывал никакого интереса к попытке сесть на какой-нибудь поезд.

Именно на вершине холма утром в середине декабря мазеповцы выстроились перед ним.

Петр начал первым.

— Куда вы собираетесь идти, ваше благородие? Что вы собираетесь делать?

— Никуда. Ничего.

— Но вы не можете, ваше благородие. Есть люди, которые зависят от вас и смотрят на вас, как на героя. Вы не можете просто оставить их.

— Я могу делать все, что я выберу делать, и это значит — ничего.

— Но ваш послужной лист, ваше благородие, — предложил Софронов. — Вы, разумеется, хотите восстановить ваше доброе имя?

Он просто мотнул головой.

— Ваше благородие, — взволнованно начал Шемелин, — вы выдержали испытание, испытание жизнью. Вы рисковали карьерой и жизнью не ради славы, не ради продвижения по службе, но просто ради спасения человеческих жизней. У вас есть все основания гордиться собой.

— Вы были ранены, — добавил Буторин. — Разве это не подтверждает чудесным образом, что вы имеете настоящее мужество.

— Хотел бы я, чтобы это было так просто, — ответил Булатович.

Стародубов, который просто стоял за ним, неожиданно поднял Булатовича и бросил его на мерзлую землю.

— За что, ради Бога? — спросил он, когда поднялся.

Стародубов снова схватил его и бросил на землю.

— Что ты пытаешься доказать? — спросил Булатович.

Но когда он встал, Стародубов снова бросил его на землю.

— Ну смотри, — сказал Булатович, начиная терять терпение.

— Это твердая земля, я не в состоянии играть в такие игры.

Его очки упали. Он пополз и нащупал их, но прежде, чем он их поднял, Стародубов наклонился, схватил Булатовича, поднял на руках и снова бросил на землю.

Удар больно отозвался в его спине и на мгновение оглушил его. Булатович смотрел в изумлении на расплывчатую фигуру этого светловолосого гиганта.

— Вы, ваше благородие, трус, — сказал Стародубов.

— Что? — спросил Булатович, который без очков не мог определить выражение лица Стародубова и понять, насколько серьезно надо относиться ко всем этим странным действиям и словам.

— Вы трус — вот ваше истинное имя. Всю жизнь у вас было везение. Вы были так в нем уверены, что могли себе позволить быть беззаботным. Вы могли себе позволить делать все. А теперь, когда удача ушла, вы просто человек, просто такой же уязвимый человек, как мы все. И теперь вы испугались. Теперь вы видите, что не так легко воспользоваться случаем, если ты знаешь, что можешь умереть. И все время вы были просто удачливым трусом, выступающим как герой. На этот раз вам не повезет, ваше благородие. Я собираюсь убить вас.

Стародубов прыгнул и животом навалился на Булатовича, схватил его за горло и начал всерьез душить его. Булатович разжал его руки и высвободился, но сразу же снова был пойман и прижат к земле.

Лавуазье выступил вперед, чтобы вмешаться, но Петр остановил его.

— Оставьте их. Стародубов знает, что делает.

Булатович боролся, используя все силы, которые мог собрать в своем все еще слабом теле, но без успеха. Его руки и ноги были прижаты, спина болезненно скручена. Это не имело смысла, бесполезно — этот человек был в три раза больше. В этот момент Стародубов мог сломать его спину, как тростинку. Он чувствовал, что его нежный, неуклюжий гигант, так похожий на старого Хриско, почти что отец для него, собирается так и сделать. Он не имел представления, зачем Стародубов хочет его убить. Он просто знал, что хочет жить, что должен сохранить свою жизнь любыми способами. Он изо всей сил нанес удар головой, освободил горло и отчаянно вонзил зубы в плечо.

Стародубов вскрикнул, ослабил хватку и протянул свои мощные руки, пытаясь вправить челюсть, отбросив Булатовича на землю рядом с могильным камнем. Он стоял там, угрожающе нависнув над Булатовичем, и смеясь, да, смеясь, как сумасшедший, готовый окончательно отомстить за нечто, что он считал неправильным, или вообще без причины. Но вместо атаки он оттащил Булатовича от могилы и тепло обнял его.

— Да, — смеялся и кричал он, — да, ты мой сын.

Булатович обнял его в ответ со всей силой и энергией, всплеск которой дала ему эта неожиданная опасность. Он почувствовал, как хорошо быть живым.


 

Перевод размещен на этом сайте с согласия Ричарда Зельтцера и Наталии Немзер.
Любое воспроизведение без их согласия запрещено.